К 120-летию Владимира Маяковского

2013 г.

Андрей Воронцов

Маяковский и его железные книги*


ЭССЕ
Испорченный банкет
(Вместо вступления)

Владимир МаяковскийИван Бунин писал в «Окаянных днях» о встрече с Маяковским весной 1917 года в Петрограде: «Я видел очень большое собрание на открытии выставки финских картин… собрался «весь Петербург» во главе с некоторыми новыми министрами, знаменитыми думскими депутатами, и все просто умоляли финнов послать к чорту Россию и жить на собственной воле: не умею иначе определить тот восторг, с которым говорились речи финнам по поводу «зари свободы, засиявшей над Финляндией». […] Поднялся для официального министр иностранных дел (П. Н. Милюков. – А. В., и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал еще пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не сможет не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским все ни с того ни с сего заорали и себе (так в тексте. – А. В.), стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, визжать, хрюкать, и – тушить электричество».

Описано здорово, как это Бунин только и умеет. Но вот вопрос: а что делает наш язвительный и тонкий мемуарист в то время, как министры Временного правительства и думские депутаты «просто умоляют финнов послать к чорту и жить на собственной воле»? В каком качестве он участвует в этом банкете-шабаше, таком знакомом нам по чествованиям, что устраивали наши «демократы» всех сортов всевозможным национал-сепаратистам? Бунин по-интеллигентски, «в сторону», возмущается происходящим, но кто, собственно, подчеркнул его абсурд? Маяковский, пишет Бунин, ел из чужих тарелок, но гостеприимные хозяева делают бoльшую пакость: кормят финнов на русские денежки и умоляют их «послать к чорту Россию». Бунин не находит, что возразить Маяковскому и иже с ним, а Маяковский просто затыкает всем рот – и это, в общем, справедливо. Для Бунина французский посол – фигура, а Маяковский плевал на него. Он хочет «в мире без Россий, без Латвий жить единым человечьим общежитьем» - и ведет себя соответственно. Бунин же предпочитает «общежитию» Россию, включающую, конечно, и Финляндию, но, воспитанный человек, чинно выпивает и закусывает на антирусском шабаше.

Преодолев естественную для него неприязнь, Бунин отдает должное проницательности Маяковского: «Маяковский утробой почуял, во что вообще превратится вскоре русский пир тех дней и как великолепно заткнет рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: еще великолепнее, чем сделал это он сам на пиру в честь готовой послать нас к чорту Финляндии!»

Вот почему бунины проиграли маяковским.

 

Чудак печальный и опасный

Владимир Владимирович Маяковский, которого давно уже не называют «лучшим и талантливейшим поэтом эпохи», был действительно исключительно одаренным человеком. Его поэтический дебют можно сравнить разве что с пушкинским. В первом же опубликованном стихотворении Маяковского «Ночь» (1912) – блестящая метафора, которая по плечу лишь искусному, зрелому мастеру:

… черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.

Второе опубликованное стихотворение Маяковского – «Утро» – тоже начинается мастерской метафорой:

Угрюмый дождь скосил глаза.

И здесь же – небрежно брошенный бриллиант: «железная мысль проводов».

Ни у одного из поэтов, называвших себя новаторами, вы не встретите стихотворения, которое, будучи построено схематично, по принципу словесных созвучий (вроде как у Хлебникова или Крученых), одновременно несло бы в себе образ и эмоциональный настрой. Маяковский был первый, кому это удалось.

Но Маяковский, в конечном счете, не единой метафорой силен. Было бы так, то остался бы он в нашей памяти способным поэтом-урбанистом, русским Аполлинером.

Маяковский силен так, как силен футболист, долго и изощренно «водящий» мяч в штрафной противника, а потом вдруг точно бьющий с разворота в «девятку». Вот – отличная урбанистическая метафора: «Фокусник рельсы тянет из пасти трамвая, скрыт циферблатами башни». Но Маяковский не был бы Маяковским, если бы этим и ограничился. Он сходу «разъясняет» античеловеческую природу мистического Города-Фокусника:

Мы завоеваны.
Ванны.
Души.
Лифт.
Лиф души расстегнули.
Тело жгут руки.
Кричи не кричи:
«Я не хотела!» -
резок
жгут
муки.

А вот и нечто весьма знакомое:

А если веселостью песьей
закружат созвездия «Магги» -
бюро похоронных процессий
свои поведут саркофаги.

Да, бульонные кубики «Магги» и тогда уже, 99 лет назад, существовали! И реклама эта треклятая – «Созвездия «Магги» – тоже уже существовала. В советское время нужно было лезть в примечания, дабы понять, что это за «Магги», а теперь и так ясно. Благодаря этой новой встрече с рекламой бульонных кубиков мы понимаем то, чего не могли понять прежде: метафорический ужас, пустоту, неподвижность, неистребимую пошлость буржуазного мира. Собачьи созвездия «Магги» во веки веков! Впрочем, и это нам знакомо:

бюро похоронных процессий
свои поведут саркофаги.

Это мы тоже видим едва ли не каждый день по «ящику»: сначала «песья веселость» рекламы, а потом, в новостях, похороны очередного бизнесмена, застреленного, как собака, лаковый гроб с открывающейся дверью (что за мода такая?), длинный черный катафалк-«членовоз». «Читайте железные книги!»

Поэты-сюрреалисты обычно сверх меры серьезны. У них нет чувства юмора. Слишком изощренны, эмоционально закручены их построения, чтобы рисковать ослабить напряжение внезапной улыбкой. Маяковский этого не боялся и до сих пор остался на голову выше всех сюрреалистов и вообще «истов»:

Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный:
«Будьте добры, причешите мне уши».

Если бы Маяковский писал художественную прозу, то, полагаю, она была бы не хуже, чем у Хемингуэя. Я сужу по изображению Маяковским мексиканской корриды в очерке «Мое открытие Америки» (написанном, кстати, тогда же, когда и хемингуэевская «Фиеста» – т. е. в 1925–1926 гг.): «Сначала пышный, переливающийся блестками парад. И уже начинает бесноваться аудитория, бросая котелки, пиджаки, кошельки и перчатки любимцам на арену. Красиво и спокойно, сравнительно, проходит пролог, когда тореадор играет с быком красной тряпкой. Но уже с бандерильеров, когда быку в шею втыкают перовые копья, когда пикадоры обрывают быкам бока, и бык становится постепенно красным, когда его взбешенные рога врезаются в лошажьи животы, и лошади пикадоров секунду носятся с вывалившимися кишками, - тогда зловещая радость аудитории доходит до кипения. Я видел человека, который спрыгнул со своего места, выхватил тряпку тореадора и стал взвивать ее пред бычьим носом».

Но дальше – на Хемингуэя уже не похоже: «Я испытал высшую радость: бык сумел воткнуть рог между человечьими ребрами, мстя за товарищей-быков».

Помнится, С. Б. Джимбинов говаривал на лекциях в Литинституте: «Чем отличается Хемингуэй от русских писателей? Хемингуэй, когда пишет о корриде, всегда на стороне тореадора, а русский писатель всегда был бы на стороне быка». Это очень интересный способ определения русскости и, пожалуй, в отношении Маяковского верный, как бы он от всего русского в советское время ни открещивался.

Завершая тему Хемингуэя, скажу, что бывают «странные сближенья»: прототипом отрицательного героя романа «Фиеста» («И восходит солнце») Роберта Кона был Гарольд Леб (Loeb), сын знаменитого еврейского банкира, потратившего много денег на революцию в России. А у Маяковского в американских очерках читаем: «Сынки чикагских миллионеров убивают детей (дело Лоеба и компании) из любопытства, суд находит их ненормальными, сохраняет их драгоценную жизнь, и «ненормальные» живут заведующими тюремных библиотек, восхищая сотюремников изящными философскими сочинениями». Существенная деталь для понимания образа Роберта Кона, учитывая особенно, что Хемингуэй не решился дать ему такого брата, как у прототипа, убивающего детей «из чистого любопытства»!

Представление о Маяковском, что он во всем, и в искусстве, и в жизни, порывал с традицией – упрощенное. В «Моем открытии Америки» он изобретает удивительное понятие, которое, к сожалению, не вошло в широкий оборот – «древняя культура техники». «Техника здесь шире всеобъемлющей германской, но в ней нет древней культуры техники – культуры, которая заставила бы не только нагромождать корпуса, но и решетки и двор перед заводом организовать сообразно со всей стройкой».

А последние фразы «Моего открытия Америки» написаны вроде бы не Маяковским и очень напоминают «Железный Миргород» Есенина: «Мы ехали к Парижу, пробивая тоннелями бесконечные горы, легшие поперек. По сравнению с Америкой жалкие лачуги. Каждый вершок земли взят вековой борьбой, веками истощаем и с аптекарской мелочностью использован под фиалки или салат. Но даже это презираемое за домик, за земельку, за свое, даже это веками обдуманное цепляние казалось мне теперь невероятной культурой в сравнении с бивуачным строем, рваческим характером американской жизни».

Спорили-спорили дома о «стальной лошадке», а за границей оказались одинаковы! Есенин говорит об Америке: «Железный Миргород», а Маяковский: «совсем дооктябрьский Елец аль Конотоп».

Вообще, у Маяковского и Есенина много общего. Полагаю даже, что без Есенина мы не поймем Маяковского, и наоборот. Они оба примерно в одно и то время приехали «завоевывать Петербург»: Есенин в крестьянской поддевке, а Маяковский в космополитичной желтой кофте. И хотя их стихи были столь же разными, как поддевка и кофта, но скроены из одного материала.  У них была общая литературная судьба, как бы ни старались они сделать непохожей одна на другую. Убедительное подтверждение тому – стихотворение Маяковского «Сергею Есенину»:

Вы ушли,
     как говорится,
                           в мир иной.
Пустота…
             Летите, в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
                       ни пивной.
Трезвость.

Потенциальные самоубийцы очень хорошо понимают состояние других самоубийц, особенно, если этот самоубийца – литературный соперник. Конечно, эгоцентрист до мозга костей, Маяковский думал  тот момент не о Есенине, а  о самом себе. Но это и была его правда – другой он не знал никогда. Может быть, оттого «Сергею Есенину» – одно из лучших произведений, посвященных поэту. То, что в нем сказана лишь малая часть правды о Есенине, не имеет особого значения: всей правды не знает никто, а уж Маяковский подавно. От художника требуется по возможности ярко выразить то, что он знает, и Маяковский это сделал, пусть и несколько корявато (я позволю себе приводить его длинные цитаты без раздражающей меня «лесенки» – так, собственно, как Маяковский и писал в черновиках):

Критики бормочут: - Этому вина
то да сё, а главное, что смычки мало,
в результате много пива и вина. –
Дескать, заменить бы вам богему классом,
класс влиял на вас, и было б не до драк.
Ну, а класс-то жажду заливает квасом?
Класс – он тоже выпить не дурак.
Дескать, к вам приставить бы кого из напостов –
стали б содержанием премного одаренней:
вы бы в день писали строк по сто
утомительно и длинно, как Доронин.
А по-моему, осуществись такая бредь,
на себя бы раньше наложили руки.
Лучше уж от водки умереть,
чем от скуки!

Это ведь он про себя написал, Маяковский! Так и говорили после его самоубийства – что он ушел из жизни как представитель буржуазной богемы, поскольку у него было «смычки мало» с пролетариатом. Разве что о пиве и вине не вспоминали, поскольку Маяковский первого почти не употреблял, а второе – весьма умеренно (за исключением последних недель жизни). А так – в стихотворении было всё о нем, и про «напостов», и о том, что никто в этом мире не даст поэту «избавленья» – как пролетариям в партийном гимне… И про «бредь» тоже, которая не осуществилась у Есенина, но вполне осуществилась у Маяковского, когда он вступил в РАПП, в теплую компанию к этому самому Доронину…

Упомянутые «напосты» даже после приема Маяковского в РАПП продолжали относиться к нему с крайней подозрительностью, – и не только потому, что завидовали его славе, а потому что «ревинстинктом» безошибочно ощущали – не наш. И, хотя до «истинного» Маяковского весьма трудно докопаться, оставались его стихи, статьи и манифесты, написанные до революции. Например, статья «Два Чехова» (1914), где с обидной издевкой говорится:

«В чем же истинная ценность каждого писателя?

Как гражданина отличить от художника?

Как увидеть настоящее лицо певца за портфелем присяжного поверенного?

Возьмите какой-нибудь факт, такой же, как сумерки, защита униженных и т. д., ну, например, дворник бьет проститутку.

Попросите этот факт художника зарисовать, писателя описать, скульптора вылепить. Идея всех этих произведений, очевидно, одна: дворник – мерзавец. Скорее всего эту идею зафиксирует какой-нибудь общественный деятель. Чем же будут отличаться от него мысли людей искусства?»

Тут, как говорят, к гадалке не ходи – декадент написал! Душок такой характерный, у «напостов» на него был отменный нюх! Можно, конечно, отнести это к «ошибкам молодости», но как раз молодость, а точнее, даже отрочество было у Маяковского «правильное». За 6 лет до опубликования «Двух Чеховых» он был членом РСДРП (б) и даже членом ее Московского комитета (!), имел три отсидки (последний раз – 6 месяцев). Отчего же он вдруг вышел из партии («прервал партийную работу», по формулировке самого Маяковского), стал «гражданина отличать от художника» и довольно пренебрежительно писать о  пролетарском писателе Горьком, что он «от Марко ушел к программам-минимум и максимум»?

Оттого, делали вывод «напосты», что социал-демократическому подполью Маяковский изменил не по «заблуждениям молодости», а сознательно, ради творческой карьеры. В том, что впоследствии он тоже сознательно вернулся к большевикам (но не в партию), они не сомневались, но очень сомневались, что бескорыстно. В 1927 г. Маяковский написал поэму «Хорошо!», прославлявшую Октябрьскую революцию, но вот незадача: в самом 1917 году он никак не проявил себя в качестве революционного поэта (ну, может быть, только на упомянутом банкете в честь финских художников). Напротив, в марте 1917 г. Маяковский заявил от лица новосозданного Союза деятелей искусств: «Мой девиз и всех вообще – да здравствует политическая жизнь России и да здравствует свободное от политики искусство! Я не отказываюсь от политики, только в области искусства не должно быть политики».

К Маяковскому почему-то никогда не применяют цицероновский критерий: «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты». Считалось, что никого, кроме себя самого, он не читал. Это странно, ибо своих предпочтений Маяковский в своих стихах и статьях не скрывал. Это (если начинать с детства) Сервантес, Жюль Верн, Гегель, Маркс-Энгельс (порознь и одвуконь), Байрон, Шекспир, Белый, Бальмонт, Хлебников, Ницше, Чехов, Блок, Пастернак, Есенин (видимо, выборочно), Некрасов (выборочно), Пушкин. Всяких маринетти, бурлюков, крученых, каменских, шершеневичей, шкловских, бриков, асеевых, третьяковых среди любимых авторов Маяковского упоминать не стоит: они скорее влияли на него как личности, нежели писатели.

Так кто же он?

Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье…
Слов модных полный лексикон?
Уж не пародия ли он?

В данном случае можно сказать достаточно уверенно: нет, не пародия. Здесь, как это ни прискорбно, более уместен первый вопрос, чем последний: «Чудак печальный и опасный, Созданье ада иль небес»?

То, что вокруг Маяковского всегда было много чертовщины, заметно, что называется, невооруженным взглядом. Какой-то он был опаленный, сумрачный еще с юных лет. Ничего, казалось бы, странного для поэта в этом нет. Но… Мы имеем дело с тем редким случаем, когда факт обращения человека к силам тьмы зафиксирован документально. Играя в карты, молодой Маяковский имел обыкновение, отворачиваясь в сторону и хлопая в ладоши, говорить: «К сорока застрелюсь!». Или: «К тридцати пяти – обязательно!» Запомним эти цифры.

Юрий Карабчиевский в книге «Воскресение Маяковского» трактует эти карточные зароки как страх перед старостью, рано проявившуюся тягу к самоубийству. А зачем тогда отворачиваться, хлопать в ладони? Нет, не с позерством мы имеем дело: Маяковский таким образом удачу призывал.

Ему принадлежит страшная строчка: «Я люблю смотреть, как умирают дети…» А еще через несколько строк сказано:

Я вижу, Христос из иконы бежал,
хитона обветренный край
целовала, плача, слякоть.

Допустим, про детей – это фигура речи, гипербола, так сказать. Но если бы даже сей чудовищной фразы не было, осталось бы отношение к «слякоти», к людям, то бишь. А их он в сердцах только что ломтями строгать не предлагал. Зато к лошадям у него было – «хорошее отношение». Почему бы это?  Потому что «все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь»? Полагаю, что не только поэтому.

Лошадь – культовое животное ницшеанцев, как для индийцев – корова. Фридрих Ницше сошел с ума в ситуации, аналогичной той, что описана в «Хорошем отношении к лошадям». Маяковский был ницшеанцем. Прямых указаний на это мало, но тех, что сохранились, вполне достаточно.

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

Эпитет «крикогубый» четко дает нам понять, что речь идет именно о герое книги Ницше «Так говорил Заратустра», а не о Заратуштре из «Авесты», ибо последний не мечется и не стенает, не назовешь его и «крикогубым». Именно в стихотворении «Несколько слов обо мне самом» Маяковский впервые обращается к культу Солнца: «Солнце! Отец мой! Сжалься хоть ты и не мучай!» Далее шло по нарастающей: «Солнце! Лучей не кинь! Сохните, реки, жажду утолить не дав ему, чтобы тысячами рождались мои ученики трубить с площадей анафему! И когда, наконец, на веков верхи последний день выйдет им, – в черных душах убийц и анархистов зажгусь кровавым видением!» («Ко всему»).

Если мы возьмем книгу Ницше «Так говорил Заратустра», то увидим, что она с обращений к Солнцу начинается и заканчивается, причем стилистика их напоминает стилистику Маяковского (точнее, наоборот): «Великое светило!», «Взгляни!», «Я хочу одарять и наделять, пока мудрейшие из людей не возрадуются вновь безумию своему, а бедные – своему богатству» и т. д. Как видите, похоже и содержание.

Между прочим, читал Маяковский и «Авесту» с «оригинальным» Заратуштрой, о чем говорит стиль стихотворения «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским на даче». В начале его иронически обыгрывается «Географическая поэма» (глава I) «Авесты»: указан точный адрес дачи: «Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор.». «Необычайное приключение…» изобилует известными рефренами: «Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить – и никаких гвоздей! Вот лозунг мой – и солнца!» - схожими с рефренами в тексте «Авесты»: «Тот, кто обрабатывает эту землю, о Спитамид Заратуштра, левой рукой и правой, правой рукой и левой, то воздает земле прибыль». Можно также вспомнить «Левый марш»: «Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой!»

Ницшеанство как общественно-политический феномен ХХ века, его влияние на искусство и идеологию еще недостаточно изучено. Считается аксиомой, что приверженцами взглядов Ницше были итальянские и немецкие фашисты, а коммунисты, напротив, их отвергали. Но это далеко не так. Основополагающие труды Ленина, Бухарина, Горького, Луначарского, Троцкого отмечены сильнейшим влиянием идей Ницше, которые, соединившись в их страшных головах с учением Макиавелли о власти и марксистской политической доктриной, образовали гремучую смесь. В чем конкретно выразилось это влияние – предмет специального исследования, но главную составляющую можно выразить названием труда Ницше «По ту сторону добра и зла».

В части практического применения идей Маркса-Энгельса оставалось неясно, существует ли для новой категории людей – пролетариата (а главное – для его вождей) – предельные нравственные ограничения, и если существуют, то в чем их обоснование? «Коли Бога нет?» Маркс и его предшественники обходили сей вопрос, как бы предоставляя будущим секретарям всевозможных ЦК решать его «в рабочем порядке»,

Макиавелли предлагал лишь политическую методологию, то и дело выходящую за рамки морали, но отнюдь ее не отменяющую, так как это означало бы, что и бычку положено то, что положено лишь Юпитеру. И только в трудах Ницше формула Ивана Карамазова «Если нет Бога, то всё дозволено» получила свое логическое развитие. «Этот святой старец в своем лесу еще ничего не слышал о том, что Бог умер! (…) И обратился Заратустра к народу с такими словами: «Я учу вас о Сверхчеловеке».

Но если политики использовали идеи Ницше как некое тайное знание, которое и не думали декларировать публично, дабы его не растрачивать впустую, распугивая тем самым простецов, то художников привлекало обещание мнимой свободы, ждущей их «по ту сторону добра и зла». «Давайте – знаете – устроимте карусель на дереве изучения добра и зла» (Маяковский). Праздному, ленивому в постижении истинно высокого уму невдомек, что оказаться по ту сторону добра весьма просто, но невозможно при этом находиться по ту сторону зла. Сей равноудаленной «стороны» вообще не существует  – она лишь способ увлечь в свои сети слабые души, что лишний раз доказала ужасная судьба сошедшего с ума Ницше, дореволюционное написание славянской фамилии которого – Нитче (Nietzsche) – промыслительно указывало на слово «ничего» или «ничто».

Как известно, универсальный образ ницшеанца, уступившего свою душу дьяволу, создан Томасом Манном в романе «Доктор Фаустус». Прототипом композитора Адриана Леверкюна был, конечно, не только Ницше, но и Гитлер.

Всю Европу положил князь тьмы к ногам человека ниоткуда, с адской точностью, почти в жизни не встречающейся, возвысил симметрично падению. Утверждается, что сохранился даже договор Гитлера с дьяволом. В декабре 2009 г. в Интернете появилось следующее сообщение: «В Берлине найден договор, который Адольф Гитлер заключил с… сатаной. Контракт датирован 30 апреля 1932 года и подписан кровью обеими сторонами. Согласно ему, дьявол предоставляет Гитлеру практически неограниченную власть с условием, что тот будет использовать ее во зло. В обмен фюрер обещал отдать свою душу ровно через 13 лет.

Четыре независимых эксперта изучили документ и сошлись во мнении, что подпись Гитлера действительно подлинная, характерная для документов, подписанных им в 30-40-е годы

Как сообщает Портал Кредо, дьявольская подпись тоже совпадает с той, что стоит на других подобных договорах с владыкой ада. А таких документов историкам известно немало.

— Я уверена, что документ подлинный, — заявляет доктор Грета Лайбер, изучающая различного рода соглашения с нечистой силой. — Он помогает разрешить загадку того, как фюреру удалось стать правителем Германии. Судите сами: ведь до 1932 года он был просто неудачником. Его выгнали из высшей школы, он дважды проваливался на экзаменах в Академию искусств, даже сидел в тюрьме.

Все, кто знал его в это время, считали его ни на что не годным. Но с 1932 года его судьба круто изменилась — он буквально «катапультировался» в кресло власти и в январе 1933 года уже правил Германией. По-моему, объяснить это можно только союзом с сатаной. А 30 апреля 1945 года — ровно через 13 лет — Адольф Гитлер покончил с собой, ненавидимый всем человечеством.

Контракт фюрера с сатаной был найден в старом сундуке в руинах сгоревшего дома на окраине Берлина. Как он туда попал — неясно. Сейчас документ находится в городском историческом институте. Текст сильно поврежден, но все-таки его можно прочесть.

— Именно так сатана и действует, — добавляет доктор Лайбер. — Выбирает неудачника, мучимого честолюбием и жаждой мирских удовольствий, и обещает исполнить его желания. В результате — множество бед для окружающих и полная катастрофа для того, кто «купился» на его обещания. И Гитлер полностью укладывается в эту схему».

Не знаю, насколько можно доверять сообщению «Портала Кредо» – продолжения темы в последующем я больше нигде не встречал. Но ведь мы впрямь имеем дело с ситуацией, когда «последний» стал «первым»! Речь идет о человеке, который за 19 лет до прихода к власти был, в сущности, полубомжом! Гитлер, долгие годы даже не имевший германского гражданства, стал первым человеком в Германии, заставил капитулировать надменную Францию в том самом месте и в том самом салон-вагоне, где Франция с союзниками принимала капитуляцию Германии в 1918 г., и получил практически неограниченную власть! И если договор Гитлера с дьяволом существовал, то существовал, конечно, на погибель души Гитлера и душ тех, кто доверился ему.

О договоре Маяковского с дьяволом мы ничего не знаем, но знаем про странный карточный зарок: «К сорока застрелюсь!», «К тридцати пяти – обязательно!», который к кому-то же был обращен, иначе какой смысл зарекаться?

Линия судьбы Адриана Леверкюна ярко прослеживается и в линии судеб Белого, Блока, Брюсова, Сологуба и даже Горького, если верить писателю Сургучеву. Но никому до Карабчиевского не приходило в голову считать добычей лукавого и Маяковского, хотя его пример едва ли не самый хрестоматийный (вынесем за скобки явного сатаниста Сологуба). Свой тезис о погубленной душе Маяковского Карабчиевский не стал развивать, считая, наверное, что неблаговидные поступки и стихи говорят сами за себя:

Выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.

Или:

Пусть из наследников,
из наследниц варево
варится в коронах-котлах!

Или вот еще: «Ветер сдирает списки расстрелянных, рвет, закручивает и пускает в трубу. Лапа класса лежит на хищнике – лубянская лапа Чека».

Но нечто подобное, хотя и выраженное не в столь садистской и безнравственной форме, мы найдем и в стихах Есенина 1918-1920 гг. Это лишь результат искушения свободой «по ту сторону добра и зла». О самом же падении следует судить по степени озлобленности падшего. Убийцу тянет на место преступления, а грешника – судить-рядить о своих грехах, пусть даже он в них не кается, а напротив – превозносит. Мы говорим о преобладании религиозных мотивов в ранних стихах Есенина, а посмотрите ранние стихи Маяковского – то же самое, только с обратным знаком!

Цитировать их верующему человеку тяжело – сродни работе в выгребной яме, но без этой санитарной процедуры не обойтись, если мы хотим извлечь на свет Божий душу нашего героя. Итак…

«Качался в тучах, седой и тяжкий…»; «Вспугнув копытом молитвы высей, арканом в небе поймали бога…»; «Это душа моя клочьями порванной тучи в выжженном небе на ржавом кресте колокольни! Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века!» (не слабо! – А. В.); «Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!»; «Сняли старушонку. Она, крестясь, что-то кричала про черта. (…) я стал на четвереньки и залаял: Гав! гав! гав!»; «Помните: под ношей креста Христос секунду усталый стал. Толпа орала: «Марала! Мааарррааала!» Правильно!» (а когда самого «лирического героя» «распинали на Голгофе аудиторий», это было, конечно, неправильно. – А. В.); «Он – бог, а кричит о жестокой расплате, а в ваших душонках поношенный вздошек. Бросьте его! Идите и гладьте – гладьте сухих и черных кошек!»; «Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном евангелии, тринадцатый апостол».

Но, как известно, подобным «апостолам» в «обыкновенном евангелии» всегда тесновато, и мнят они себя вовсе не ангелами (в смысле иерархии), а бери повыше. Им подавай уровень Самого Господа Бога! Казалось бы, что проще: возьми и помолись. Но нет, Бог им нужен не для этого (точнее, не им, а той силе, что вступает с этими «апостолами» в доверительные отношения). Он нужен им, чтобы орать похабное: «Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски!»

В этих ранних, написанных Маяковским точно в белой горячке стихах, сохранилось и свидетельство того, что, несмотря на немыслимые кощунства, ангел-хранитель до поры до времени не оставлял его: «Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу глаза круглы, глазами в сердце въелась богоматерь». И что же? Остановился ли  этот несчастный человек, подумал? Откликнулась его неприкаянная душа? Может быть, только на миг…

Литературоведы дружно полагают, что главной темой ранних стихотворений и поэм Маяковского явилась драма любви и одиночество художника в толпе, но приведенные цитаты опровергают это мнение (странно, что никто не догадался сделать это раньше, кроме, может быть, Горького, говорившего, что стихи Маяковского словно написаны одним из бунтующих подростков Достоевского). Впрочем, для проницательного читателя здесь никакого открытия нет. Важней другое наблюдение: год от года Маяковский обращается к «божественной» теме всё чаще. Он написал в автобиографии «Я сам», что после вступительного экзамена в кутаисской  гимназии, где он перепутал церковнославянское слово «око» и «око» грузинское (мера веса), «возненавидел сразу – всё древнее, всё церковное и всё славянское». Однако в своем поэтическом лексиконе и образной системе он использует это «всё» едва ли не чаще самого Есенина! «У церковки сердце занимается клирос», «Тысячу раз опляшет Иродиадой солнце землю – голову Крестителя», «Поэт сонеты поет Тиане, а я – весь из мяса, человек весь – тело твое просто прошу, как просят христиане «хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Поначалу свои выпады против Бога и Божественного Промысла поэт включал в стихотворения и поэмы как бы в качестве неких «антитропарей» и «антиакафистов». Но затем вышли из-под его пера «черные литургии» – поэмы «Война и мир» и «Человек». Они, кстати, мало популярны даже среди почитателей Маяковского. Почему? Из-за назойливой «церковности», полагаю.

В «Войне и мире» в качестве некого музыкального сопровождения кровавых сцен кощунственно звучат молитвы «Спаси, Господи, люди Твоя…», «Вечная память», «Упокой, Господи…». «Церковность» метафор в «Войне и мире» становится до отвращения назойливой: «Земля, встань тыщами в ряды зарев разодетых Лазарей!», не говоря уже о том, что это так же трудно выговорить, как и «на дворе трава, на траве дрова».

Что же касается поэмы «Человек», то о ней всё скажут уже названия главок: «Рождество Маяковского», «Жизнь Маяковского», «Страсти Маяковского», «Вознесение Маяковского», «Маяковский в небе», «Возвращение Маяковского», «Маяковский векам». Тут разве что главки «Искушение Маяковского» не хватает. (Впрочем, и «воскресения» тоже – оттого Карабчиевский и назвал так свою книгу).

Нет никаких сомнений, что перед нами, так сказать, «житие», «антиевангелие». Или – «евангелие от Маяковского».

Вот она – главная тема его раннего творчества.

Предвидя неизбежность такого вывода, Маяковский написал в стихотворении «Дешевая распродажа» (1916): «Будет / с кафедры лобастый идиот / что-то молоть о богодьяволе». Так уж получилось, в роли этого «идиота» выступил я. Замечу, однако, что всё же стихи о «богодьяволе» писал не я, а сам Маяковский, и все процитированные выше отрывки из «черных литургий» – о «тринадцатом апостоле» и проч., тоже принадлежат не мне, а Маяковскому. В виде «богодьявола» запечатлела Маяковского и художница Антонина Гумилина, с которой он встречался до знакомства с Лилей Брик. Бенгт Янгфельдт пишет в книге о Маяковском «Я» для меня мало»: «Ее картины не сохранились, но Якобсон, побывавший на выставке художницы, вспоминал одну из них (эскиз. – А. В.): утро, комната, она сидит на кровати, поправляя волосы, Маяковский стоит у окна в рубашке и брюках, у него дьявольские копыта… Эльза (Триоле. – А. В.) описывала другую картину – «Тайную вечерю», на которой Маяковский сидит за столом на месте Христа».

Антонина Гумилина покончила жизнь самоубийством.

 

«Черная Лиля»

Поражает не столько сама ненависть Маяковского к Богу (известно, чьё она порождение), сколько сила ее и неистовость. Откуда это в нем, «красивом, двадцатидвухлетнем»? Вроде не обидела его жизнь – и физическими данными, и талантом… Как это часто бывает у Маяковского, ответ – в одном из бесконечных вопросов, которые он, кривляясь, задает Богу:

Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова,–
отчего ты не выдумал, чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!

На первый взгляд – это довольно глупые и претенциозные стихи. Однако есть и в них нечто… В свое время я опубликовал эссе «Германн в аду» о набоковской «Лолите». В нем я предположил, что в романе есть тайная канва – о продаже героем души дьяволу ради обладания тринадцатилетней девочкой. Но ему, по неписанным законам инфернальных сделок, дано лишь физическое обладание ею. Договор Гумберта с лукавым весьма ограничен по части морали – со стороны добра, разумеется. Ведь после того, как черные мечты Гумберта сбылись, он ни разу не смог поговорить с Лолитой по-человечески! Впоследствии она прекрасно найдет общий язык со своим глухим мужем Ричардом Скиллером, а утонченному филологу, без пяти минут психиатру Гумберту это окажется не под силу! Внутренний мир девочки навсегда останется для него «дымчатой обворожительной областью, доступ к которой запрещен мне, оскверняющему жалкой спазмой свои отрепья». И чем старше Лолита, тем сильнее ее отчужденность, а «черная точечка в сиянии моего счастья» превращается в «отвратный, неописуемый и – как я подозреваю – вечный ужас». Не исключено, что и Гумберт задавал Богу такой вопрос: «… отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?!»

Подтверждение, что мы на верном пути, мы найдем в другой поэме Маяковского – «Флейта-позвоночник»:

Вот я богохулил.
Орал, что бога нет,
а бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел:
люби!

А Карабчиевский нам говорил, что Маяковский не бывает откровенен! Да кабы не был он откровенен, разве оговорился бы столь характерно – «пекловых глубин»? С какой это стати Богу извлекать что-либо оттуда? Да и к Богу ли обращается автор? Даже у несведущих по части демонологии людей уже через несколько строк не останется сомнений, к кому:

Думает бог:
Погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стеганье одеялово,
знаю – запахнет шерстью паленной
и серой издымится мясо дьявола.

Весьма впечатляющее описание, хотя и путанное в смысле персоналий: кто это – «ты»? кому – «ему»? Попробуем разобраться. Итак, «любимой» некого Владимира Бог дал «настоящего мужа», однако, ежели над этой супружеской четой совершить крестное знаменье, «серой издымится мясо дьявола». Поздравляю вас, Владимир, соврамши! Вы ошиблись!.. И ошиблись крепко…

Но Владимиру явно не шуток. Крики, которые он, «уже наполовину сумасшедший ювелир», выгранивает в строчки, звучат с отчаяньем неподдельным:

… слышишь! –
убери проклятую ту,
которую сделал моей любимой!

Стало быть, не подкрался, не перекрестил… Не затряслась, синея, на манер гоголевской панночки его похожая на молодящуюся смерть Лиля-Лилит, не издымился Осик…

Версты улиц взмахами шагов мну.
Куда я денусь, этот ад тая!

Никуда ты и не денешься, кроме ада. Какого еще «небесного Гофмана» ты выдумал? Как-то литературно, по-декадентски получилось. Почему это он – «небесный»? Сказал бы проще – Люцифер.

Маяковскому ночью хотелось «звон свой спрятать в мягкое, в женское», а звон сей, а звон сей, между прочим, означает и страшные стихотворные богохульства… И вот некая сила, именуемая им «небесным Гофманом», дарит ему любимую с душой «твердой, горькой и маленькой», как у набоковской Марфиньки из «Приглашения на казнь». Душа «любимой» этот пресловутый звон унять не в состоянии, она, напротив, многократно усиливает его, как железный колпак электрического звонка. Глубоко ошибаются те, кто по-фрейдистски интерпретирует «звон» Маяковского. Женщина ему была нужна, чтобы ослабить интеллектуальный «жгут муки», которым он пытал сам себя, выплакаться всамделишными слезами. О его ночных рыданиях рассказывала, например, покойная скульптор Нисс–Гольдман, в 20-х гг. близкая Маяковскому (в ее мастерской на Нижней Масловке я видел сделанные с натуры бюсты Маяковского, Блока, Брюсова и Есенина). Почему-то выбирал он в качестве утешительниц еврейских женщин, никогда в сем не преуспевавших, и русских, подобных еврейским.

Теперь представим себе Лилю Юрьевну Брик, «ослепительную царицу Сиона евреева», – не как Божие наказание Маяковскому или посланницу преисподней, а просто как прагматичную, не развитую духовно, лишенную сантиментов и похотливую, с отрочества ведущую половую жизнь со взрослыми мужчинами женщину. «Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть». Зачем ей, циничной острячке, мужские слезы и сопли? Я думаю, не оттого ли она не сочеталась законным браком с известным писателем, как это сделала ее младшая сестра Эльза Триоле (с Арагоном), что боялась жить одна с этим хныкающим, отягощенным комплексом самоубийства гигантом? Отсюда – полная закрытость для Маяковского этой женщины, мучительная невозможность достучаться до нее.

Да и оглушительный «звон свой», как мы уже говорили, ему не удалось спрятать в Лилино «мягкое, в женское». Не было у нее этого «мягкого». Она умела лишь усиливать звон. Однажды Маяковский заставил Лилю рассказать об обстоятельствах, при которых она потеряла девственность. Некоторые исследователи интерпретируют это как подробности первой ночи с Осипом Бриком, но, во-первых, в рассказе Лили Юрьевны не упоминается собственно Брик, во-вторых, он был далеко не первым ее мужчиной, а, в-третьих, сомневаюсь, чтобы Маяковского так глубоко волновала первая брачная ночь 22-летней женщины, до этого уже перенесшей аборт. Нет, мужчин почему-то главным образом интересует, как их любимая женщина потеряла невинность, пусть даже она потеряла ее давно.

Судя и по воспоминаниям Лили, и по стихотворению Маяковского «Анафема» (1916), переименованному позже в «Ко всему», она рассказала ему свою тайну очень скупо:

Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».

Всё остальное дорисовало буйное воображение Маяковского. Как и следовало ожидать, это привело его в бешенство:

Теперь –
клянусь моей языческой силою! –
дайте
любую
красивую,
юную, –
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!

На этот раз, как видите, Маяковский не перепутал церковнославянское «око» с грузинским. Осталось только выяснить, чье око за чье. Маяковский, кажется, не намерен мстить растлителям несовершеннолетних девушек, он почему-то собирается мстить самим девушкам – наверное, за то, что отдались не тем, кому нужно. Не Маяковскому, например. В общем, логика прыщавых подростков, замученных активностью половых гормонов.

Но если бы только так! Ведь именно в этом стихотворении Маяковский написал уже знакомые нам строки:

в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!

Вот так спрятал звон свой «в мягкое, в женское»!

Между тем Лиля, по своему обыкновению, всё врала. Не было ни мягкой постели, ни ночного столика, ни фруктов, ни вина. Потому что Лилu Уриевну (ее настоящее имя-отчество) Каган лишил невинности, по одним сведениям, ее родной дядя на кухне, по другим – преподаватель музыки Григорий Крейн, и тоже чуть ли не на кухне. Свидетельства противоречивы (главным образом, из-за самой Лили, которая не скрывала связь с Крейном, но хранила молчание о дяде).

Впрочем, возможен вариант, что она не совсем врала: просто Маяковский спрашивал одно, а Лиля отвечала другое.  Он, допустим, соединил в своем вопросе две разных вещи – утрату Лилей невинности и первую брачную ночь с Осиком, полагая, что это произошло одновременно, а она, отлично понимая, о чем он спрашивает, свела ответ к второй части, к брачной ночи. Похожим образом поступает большинство женщин, которых мужчины донимают слишком откровенными расспросами. И тогда получается, что за кровавым пафосом стихов Маяковского не стоит ничего, кроме взвинченного гормонами воображения.

У Лили и в мыслях не было как-то гасить «звон» Маяковского, напротив, ей доставляло большое удовольствие всячески заставлять его «звенеть». Андрей Вознесенский вспоминал: «Уже в старости Лиля Брик потрясла меня таким признанием: «Я любила заниматься любовью с Осей. Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал». Свидетелем этого рассказа Л. Брик, помимо Вознесенского, был болгарский поэт Любомир Левчев.

Неясно, кому именно принадлежала идея «жизни втроем» (ее приписывали себе как Осик, так и Лиля), но известно, что «душой» процесса была Лиля. В первые годы после революции это не считалось особо зазорным – так, «по Чернышевскому», тогда жили многие. Потом, в старости, Л. Брик стала всячески разгибать углы «треугольника», утверждая, что «физически О. М. не был моим мужем с 1916 г., а В. В. – с 1925 г.». А все остальные годы она, дескать, с ними просто дружила. Я не верю тут ни одному слову: Л. Брик была не из тех женщин, что привязывают к себе мужчин «просто дружбой». Вплоть до своей смерти Маяковский полностью обеспечивал Лилю, чего не делал по отношению к другим женщинам, перешедшим из разряда его любовниц в разряд друзей. Так, эпизодические подарки… Мужчины вообще не умеют дружить с сексуально озабоченными женщинами, с которыми живут в одной квартире, и Лиля это знала лучше, чем кто бы то ни было. Есть фотография Осипа Брика конца 20-х гг., где Лиля позирует ему на кровати голая в какой-то гнусной, грязной каморке (явно не в Гендриковом). С чего это они там уединились, если давно уже физически не муж и жена? Чтобы просто «сфоткаться»? Но Лиля не стеснялась «фоткаться» голой и дома. Только для этого она бы не потащилась в какую-то трущобу. Видимо, дома, в Гендриковом, находился в то время Володя, веривший словам Лили, что Осик «не был ее мужем с 1916 г.».

И отчего в 1927 г., уже «не будучи физически женой» Маяковского, Лиля в письме просила его не жениться на Наталье Брюханенко: «Володя, до меня отовсюду доходят слухи, что ты собираешься жениться. Не делай этого»? Так написать могла только женщина, сохраняющая интимную близость с адресатом. А иначе, почему бы ему, в 34-то года, не жениться на красивой молодой девушке, способной, в отличие от Л. Брик, к деторождению? Что же, он не должен был жениться до самой смерти ради дружбы к бывшей морганатической жене? Может быть, Лиля так и считала, но даже у нее, мне кажется, не хватило бы наглости требовать этого от Маяковского, если бы они не жили вместе и после 1925 г.

Последняя любовь Маяковского, актриса Вероника Полонская, с которой он познакомился в 1929 г., то есть тоже в ту пору, когда, по уверениям Л. Брик, она не была близка ни с Бриком, ни с Маяковским, писала: «Я никак не могла понять семейной ситуации Бриков и Маяковского. Они жили такой дружной семьей, и мне было неясно, кто же из них является мужем Лили Юрьевны».

На самом деле, конечно, если неясно, кто из двух мужчин является мужем женщины, то у нее два мужа. В упомянутом письме Лили Маяковскому 1927 г. по поводу Натальи Брюханенко есть такие слова: «Мы все трое женаты друг на дружке и нам жениться больше нельзя – грех». Вот и слово «грех» мы услышали от Лили Юрьевны! Не думаю, что это в шутку, ибо выше сказано: «Ужасно тебя люблю». Но как же быть с поздним уверением Лили, что «физически» Осик не был ее мужем с 1916 г., а Маяковский – с 1925 г.? А никак – всё это обычное Лилино вранье. «Тень на плетень» в старости Л. Брик начала наводить, очевидно, потому, что настоящая правда была слишком грязна. Она не переставала спать ни с Бриком после 1916 г., ни с Маяковским после 1925-го, а также  с десятками, если не сотнями других мужчин.  Ведь при всём своем немаленьком темпераменте Лиля, судя по откровенному дневнику одного из ее любовников Н. Н. Пунина, была абсолютно фригидна, то есть страдала неутоленной похотью. Чтобы чувствовать себя полноценной женщиной, ей требовалось постоянно менять сексуальных партнеров.

Добавлю к этому, что Лиля была особой довольно лицемерной и, приучив Маяковского к мысли, что с точки зрения всеобщего прогресса в их «треугольнике» нет ничего предосудительного, сама, однако, не слишком одобряла чужие «треугольники», особенно, если в них мог как-то попасть Маяковский. В 1929 г. она записала в дневнике: «На улице встретили Полонскую с Володей и Яншиным (официальным мужем Полонской. – А. В.) по бокам под ручку – тусклое зрелище». А вот когда она сама шла по улице в аналогичной позиции между Володей и Осиком – это, конечно, было яркое зрелище!

Но вернемся в более ранние времена – в 1917 год. Всему в жизни приходит конец – не мог бесконечно продолжаться и «религиозный» период в творчестве Маяковского. Поэма «Человек» была опубликована тогда, когда вирши о «богодьяволе» вышли из моды – в марте 1918 г. Блок с его «Двенадцатью» казался ярче и современнее (декадент Блок!). Тем не менее, Маяковский, всегда великолепно чувствовавший литературную конъюнктуру, не сразу смог отказаться от действующей на него, как наркотик, «богодьявольской» тематики. Последовала «Мистерия-Буфф», которая, несмотря на труды Мейерхольда и Малевича, провалилась столь же блестяще, как и другие драматургические опусы Маяковского. Только тогда, видимо, он понял, насколько он, по праву во всем опережавший других русских авангардистов, отстал от них за последние 3 года, когда «косил» от армии и сочинял на деньги Брика «антиевангелия». И он совершил свой знаменитый прыжок из герметической культуры в массовую – из «Мистерии-Буфф» в поэму «150 000 000», печатавшуюся без фамилии автора. Впрочем, в масс-культуре ему пришлось завоевывать свое место с боем. Не по большой охоте он перешел от «черных литургий» на заурядный агитпроп! Ему, «тринадцатому апостолу», предстояло теперь обгонять Демьяна Бедного, да еще ревниво посматривать в сторону резво взявшего в те годы «левый старт» Есенина.

Ставрогин от футуризма ушел в литературные чиновники. Но не один, а с «секретариатом» – Лилей и Осипом Бриками. На двери его московской квартиры в Гендриковом переулке были прикреплены одна над другой две одинаковые медные таблички – «Брик» и «Маяковский». (В. Шаламов рассказывал, что на двери комкора Примакова были точно такие же таблички – только «Брик» и «Примаков», хотя Лиля теперь была официально женой Примакова, а не Брика). Падение Маяковского с «апостольских» высот было довольно болезненным, что, как это ни странно, тем самым и продлило его жизнь в литературе. Причина довольно прозаическая: до революции Осик, сын преуспевающего еврейского коммерсанта, кормил «семью», а после революции он такой возможности лишился. Немигающий взгляд Лили обратился в сторону Володи («Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза»).

Вот уже какой десяток лет исследователи гадают: какие такие обязательства были у Маяковского перед Бриками, что он вынужден был содержать их обоих? В точности уже не скажет никто, как справедливо заметил Карабчиевский, но вообще-то надо внимательнее читать Маяковского. В автобиографии «Я сам», в частности, сказано, что в военные годы Осик покупал у Маяковского стихи, по 50 коп. за строчку. Он же, Брик, и издавал их в своем издательстве с характерным названием «Взял». Платить Осику приходилось в том числе и за такие строки, обращенные к Лиле: «Знаю / любовь его износила уже. / Скуку угадываю по стольким признакам. / Вымолоди себя в моей душе. / Празднику тела сердце вызнакомь» («Флейта-позвоночник»).

И по дореволюционным, и даже по советским меркам 50 коп. – это  неплохо (в «Комсомольской правде» Маяковскому платили 70 советских коп. за строчку). Четыре из пяти дореволюционных больших поэм Маяковского написаны именно в военные годы. В поэме «Человек», к примеру, около 1300 строк. 650 рублей в те времена кругленькая сумма, на нее целый год можно было снимать приличную квартиру!

И вот вопрос: а так ли просто Осик суживал Маяковскому эти 50 коп. за строчку? Не приобретал ли он его стихи в некую собственность? Иначе, почему Маяковский продолжал содержать Осика и после «военного коммунизма», когда он встал на ноги, писал сценарии, читал лекции? Он брал деньги у этого новоявленного Шейлока в рост и пользовался специфическими услугами его жены, а потом до самой смерти платил проценты (правда, в предсмертной записке в состав своей «семьи» он Осика, в отличие от Лили, не включил).

В 1918 г., в новой политической и культурной ситуации, «мистерии» продавались плохо, а точнее, вообще не продавались, ибо прежняя система литературного заработка умерла. Частных издательств уже почти не было, а государственных еще не было. Существовали партийные, большевистские и левоэсеровские (до июля 1918 г.), причем художественной литературой интересовались главным образом левоэсеровские. Но выпущенные ими книги Наркомпрос требовал продавать по твердой цене, а инфляция шагала вперед семимильными шагами. Гонорары превращались в пыль. Ни одна поэма Блока не пользовалась таким успехом, как «Двенадцать», ее печатали повсеместно, а автор нищенствовал. Маяковский «верхним чутьем» угадал рентабельность кино, начал писать сценарии, снимался сам и приводил сниматься Лилю, рисовал киноплакаты, но технический прогресс, который Маяковский так любил, сыграл с ними злую шутку. Точнее, не столько прогресс, сколько революция. Оказалось, это две вещи несовместные, хотя классики марксизма утверждали обратное. Чтобы снимать кино, требовалась пленка, камеры, электричество, а где всё это взять в условиях разрухи?

Пришлось идти в литературные и живописные поденщики («Дни и ночи Роста»). Бегал по инстанциям, клянчил квартиру в Гендриковом: «Не могут ли аудиенцию дать? Хожу со времени она. – Товарищ Иван Ваныч ушли заседать – объединение Тео и Гукона». Получил, наконец, ордер, сразу же притащил в Гендриков Лилю и Осика, посадил в разрушенной, загаженной пролетариатом квартире на чемоданы: «Сидите здесь. А то заявятся другие претенденты – и ничего потом не докажешь», и побежал искать рабочих, чтобы без промедления делать ремонт. М-да… «Человеческое, слишком человеческое…» Нет ницшеанского размаха, вселенского масштаба, так сказать… «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!» Нет, ты идешь к товарищу Иван Ванычу, а он на заседании А-бе-ве-ге-де-же-зе-кома…

Стихи по-прежнему отдавались Осику, якобы для того, что тот расставил запятатки. Карабчиевский согласен с этой версией. Я же думаю, что найти для этого корректора помимо Осика не составляло особого труда. В крайнем случае, Маяковский мог обойтись без запятаток, как делал это прежде. Все-таки он футурист, а не какой-нибудь буржуазный классик. Нет, «запятатки» – это эвфемизм. Не ради запятаток Лиля Юрьевна извлекала бумаги даже из мусорной корзины Владимира Владимировича. Брики вступали в право наследства – при жизни хозяина. Полагать, что Лиля «до пекловых глубин» ревновала Маяковского, когда тот печатал и читал стихи, посвященные эмигрантке Татьяне Яковлевой, – наивно. Не будучи законной супругой Маяковского, она понимала, что все их шейлоковские «семейные» соглашения с юридической точки зрения – пшик, и Маяковскому достаточно объявить своей литературной наследницей другую женщину, чтобы Брики остались у разбитого корыта.

Очевидно также, что к концу 1922 года относится первая попытка Маяковского доказать, кто в Водопьяном переулке хозяин. Исследователями тогдашняя размолвка Маяковского с Лилей трактуется (с ее же подачи), что они испугались «позорного благоразумия» отношений, «любовная лодка разбилась о быт» и т. д., причем подразумевается, что инициатором сей антинэповской акции была именно Лиля Юрьевна. В результате Маяковский якобы «приговорил себя в 2-м месяцам одиночного заключения… В эти два месяца он решил проверить себя» (Л. Брик). В качестве дополнительной причины ссоры Лиля Юрьевна сообщает, что была обижена на Маяковского за то, что тот, вернувшись из Берлина, пересказывал на выступлениях берлинские впечатления Осика, выдавая их за свои. «Своих же впечатлений никаких не имел, поскольку все дни и ночи в Берлине просидел за картами» (Ю. Карабчиевский).

Карабчиевский справедливо сомневается в искренности сих доводов (Брикам ли упрекать в мещанстве курицу, несущую им золотые яйца?), но и его предположение не совсем правильно, на мой взгляд. Он полагает, что сексуальными услугами Лили стали пользоваться высокие советские начальники, прежде всего чекисты, а Осик им сводничал. Маяковскому это, естественно, не понравилось, за что он и был заклеймен Лилей в мещанстве. Подобное предположение нельзя исключить вовсе.

Думается мне, что всё же причина размолвки в другом. Маяковский, видимо, заявил, что ничего больше Брикам не должен, а они вот ему должны. Не исключено, что приводились доводы Карабчиевского как примеры нарушения финансово-сексуального соглашения противной стороной (дескать: «Если я вас содержу, то и сплю с Лилей я, а не чекисты и банкир Краснощеков»). Осику, вероятно, было предложено покинуть Водопьяный и являться разве что в гости, Лиле – развестись с Осиком и выйти за него, Маяковского.

Только в этом контексте были возможны обвинения в мещанстве и буржуазной морали, равно как и упрек в плагиате (берлинские впечатления). Началась, очевидно, тотальная разборка по типу «кто кому на самом деле должен», где в ход пошли и запятатки, и сравнительный курс дореволюционного полтинника с советским. Противостоять в подобном споре еврейскому семейству невозможно. Среди реплик Лили Юрьевны была, думается, и такая: «Да ты и месяца без нас не проживешь!», на что Маяковский сразу попался: «Проживу и два!» «Так, – сказала хладнокровная Лиля Юрьевна, – с завтрашнего дня и начнем. Увидим, что стоит твое слово».

И вот с 28 декабря 1922 г. по 28 февраля 1923-го Маяковский отправляется в ссылку – в писательский кабинет на Лубянке. «Выходит только за папиросами, не звонит по телефону, ни с кем не видится, сидит, распухший от детских слез…» Впрочем, всё же выходит, идет тайком в Водопьяный переулок, стоит на лестнице у дверей своей квартиры, слушает… «Горлань горланья, оранье орло ко мне доплеталось пьяное допьяна».

Пишет поэму с дурацким названием «Про это», где вялость содержания безуспешно пытается компенсировать словесной экспрессией: «Скажу: – Смотри, даже здесь, дорогая, стихами громя обыденщины жуть, имя любимое оберегая, тебя в проклятиях моих обхожу». Разве можно это сравнить с экспрессивным лаконизмом «Облака в штанах»?

Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре», – сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Маяковский и сам понимал, что «Про это» – ерундовая вещь и позже, окончательно завершив ее, в сердцах бросил в мусорную корзину, но чуткий слух «ослепительной царицы Сиона евреева», сидящей в соседней комнате, уловил этот звук. Она прибежала к Маяковскому и немедленно изъяла из мусора рукопись, заявив, что, если поэма посвящена ей, то и принадлежать должна ей. А Лиле Юрьевне, кстати, были посвящены все «железные книги» Маяковского, что наводит на мысль: не условие ли это известного «финансово-сексуального соглашения»?

28 февраля 1923 г. Маяковский хмурый, с поэмой подмышкой, вернулся в Водопьяный, отдал стихи, как прежде, Осику – «расставить запятатки». Вроде бы выдержал зарок, торчал два месяца на Лубянке, а результат? Писал Лиле жалостливые письма, ходил в Водопьяный, стоял на лестнице… Его возвращение, в общем, было капитуляцией, хотя и почетной. Издав «Про это», он закреплял право собственности на Лилю. Поэма не только посвящалась ей, но и была иллюстрирована Родченкой ее фотографиями, в том числе и в пижаме. Чтобы, так сказать, у читателей не оставалось сомнений, кого из своих «мужей» и любовников Лиля чаще пускает в постель.

Жалкое утешение! «Футурист ростом в сажень», «тринадцатый апостол» – и пигалица эта в пижаме… Роковая женщина… Жидкие волосенки, ввалившиеся глаза…

Пророческими оказались слова Ларисы Рейснер, сказанные Маяковскому еще до революции, в петроградском кафе, когда Лиля забыла сумочку, а Маяковский за ней вернулся: «Теперь вы будете таскать эту сумочку всю жизнь».

Кстати, «фотосессии» для книги «Про это» и Родченке, и Лиле, очевидно, понравились, и в следующем году Родченко делает более смелое фото, на котором  Лиля, в общем, абсолютно нагая, поскольку черное газовое платье, надетое на голое тело, ничего не прикрывает (снимок можно увидеть в Википедии, в статье об Л. Ю. Брик).

Я бы назвал это фото – «Черная Лиля». Маяковский почему-то не иллюстрировал им свои произведения.

 

Подлинная история двухмесячной ссылки

Часто имеет значение не сам факт измены женщины, а то, кому она изменяет. Забавы Лили с чекистами, конечно, раздражали Маяковского, но едва ли только они были причиной «декабрьского кризиса» в его отношениях с Лилей. Да и какой с чекистов спрос, если они были коллегами и О. Брика (что, в общем, не скрывалось), и Л. Брик (что, напротив, выяснилось сравнительно недавно)? А у коллег, да еще по такому специфическому учреждению, свои отношения – «доверительные», «товарищеские», так сказать.

Другое дело, что у Маяковского появился соперник, причем соперник серьезный и, что немаловажно, куда более подходящий на роль «спонсора» Бриков. Может быть, и два месяца-то потребовались Лиле для того, чтобы отчетливей уяснить перспективы и, так сказать, размеры «спонсорства».

Речь идет о тогдашней связи Лили с Александром Михайловичем Краснощековом (он же Абрам Моисеевич Краснощек, он же Александр Тобинсон, уроженец печально известного Чернобыля). Это был первый «красный банкир», в прошлом – подпольщик-«искровец», соратник Ленина и Троцкого и популярный американский адвокат  в области трудовых споров и конфликтов (Краснощек прожил в США 14 лет под фамилией Тобинсон).

На заре НЭПа частные и государственные предприятия нуждались в финансовой поддержке, а государственные кредитные учреждения с этой работой не справлялись. Тогда Краснощеков выдвинул идею о создании акционерного государственно-частного банка для финансирования промышленности. Осенью 1922 года Российский торгово-промышленный банк, или «Промбанк», начал свою работу. Краснощеков стал председателем его правления, добившись для банка права самостоятельно осуществлять валютные операции. В числе новшеств, предложенных Краснощековым клиентам «Промбанка», оказались переводы средств от родственников из-за границы. Подобная услуга существовала в Советской России и до него, но получение денег, точнее, помощи от состоятельных родственников было связано с изрядными мытарствами и трудностями. А Краснощеков договорился с приятелями из американских профсоюзов о создании совместной компании по осуществлению переводов и инвестициям в советскую экономику — «Российско-американской индустриальной корпорации» (РАИК).

Очевидно, именно в эту пору Краснощеков познакомился с Маяковским и Бриками. В автобиографии Маяковского «Я сам» читаем под 1922-м годом: «Приехали с Дальнего Востока Асеев, Третьяков и другие товарищи по дракам».   Не исключено, что именно дальневосточные «товарищи по дракам», которым покровительствовал Краснощеков, долго работавший на Дальнем Востоке, и привели его в тогдашнюю квартиру Маяковского в Водопьяном переулке, чем очень польстили тщеславной Лиле. Гостей такого ранга там еще не видели. Да и сам по себе Краснощеков, рослый 42-летний мужчина в самом соку (в окружении Бриков его звали «Второй Большой»), был вовсе не урод. Живые глаза Лили, натурально, заблестели. Советский банкир Краснощеков, сменивший полувоенный френч на цивильный костюм, активно менял и спартанский партийный образ жизни на тот, образцы которого он  наблюдал в Америке – не знаю уж, с завистью или социалистической ненавистью. Призывные взгляды Лили не остались незамеченными. Наслышанный о нравах в странной «семье» Бриков и Маяковского, Краснощеков стал в открытую ухаживать за Лилей, заваливая квартиру в Водопьяном переулке цветами, деликатесами и шампанским. За ними последовала дорогая меховая шуба для Лили. Чекисты, надо сказать, шуб ей не дарили. Да и шампанское частенько пивали «нахаляву», за счет хозяев.

«Черная Лиля», без всяких сомнений, отдалась Краснощекову так быстро, как только смогла, и ублажала его, как умела, а умела она больше иной «жрицы любви», занимаясь энергичным сексом с младых ногтей. Краснощеков «поплыл», как некогда «поплыл» Маяковский, бросив лишенную им невинности юную Эльзу Каган (впоследствии Триоле) ради ее уже довольно потрепанной старшей сестрички Лили. Но Эльза, познав, по собственным словам, физические радости любви именно с Маяковским, не могла по неопытности отплатить ему тем же. А вот Лиля, лично не получая от близости с Маяковским большого удовольствия, могла, да еще как могла!

Маяковский, увидев краснощековскую шубу, ответил «симметрично» и пошловато, тоже купив Лиле шубу. Но вообще он был Краснощекову не конкурент. С точки зрения Лилиных перспектив он уступал ему во всех отношениях, если не считать поэзии, занимавшей отнюдь не первое место в системе воззрений «черной Лили» на мир. Да и с поэзией не так всё очевидно. Первым поэтом России считал себя прежде всего сам Маяковский да его немногочисленное окружение, а кумиром большинства любителей поэзии являлся в ту пору, без сомнения, Есенин. Что же касается тогдашней большевистской верхушки, то она, не имея ничего против содержания верноподданнических стихов Маяковского, как поэта его не любила. Даже Троцкий невысоко ценил послереволюционные стихи Маяковского, в отличие от послереволюционных стихов Есенина. Ленин же вообще терпеть Маяковского не мог, как не может матерый экстремист в политике терпеть матерого экстремиста в другой сфере деятельности. В 1921 г. Маяковский послал Ленину книжку «150 000 000» с коллективной надписью от футуристов, в которой фигурирует лишь один русский – сам Маяковский: «Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом Владимир Маяковский, Л. Брик, О. М. Брик, Борис Кушнер, Б. Миркин, Д. Штеренберг, Нат. Альтман». Ну, нерусские «комфутовцы» едва ли Ильича смутили, а вот Л. Брик на втором месте могла привести его в бешенство, если он, конечно, знал, кто это такая. О  поэме «150 000 000» Ленин написал: «Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность». Такого же мнения, по словам Горького, был и о других его стихах, если не считать «Прозаседавшихся»: «Кричит, выдумывает какие-то кривые слова, и всё у него не то, по-моему, – не то и мало понятно. Рассыпано всё, трудно читать». Так что до смерти Ленина и отстранения Троцкого Маяковскому трудно было стать Первым не только в глазах читателей, но и в глазах властей. Это сейчас нам даже смешно сравнивать знаменитого Маяковского с малоизвестным теперь Краснощековым. Отнюдь не так было в 1922 г. Представьте, что означал для женщины типа Лили умный, видный соплеменник, соратник Ленина и Троцкого, а ныне руководитель крупнейшего банка, ведущего валютные операции! Какой там Маяковский?

И вот он, уже не юноша, очутился примерно в том же положении, что и в 1914 г. в Одессе: «Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», – а я одно видел: вы – Джиоконда, которую надо украсть! И украли».

Маяковский, конечно, по советским представлениям, был вовсе не бедным человеком, но, по меркам дореволюционных литературных классиков, вовсе и не богатым. Писателей в пору НЭПа душил налог, взимаемый с них как с «частных предпринимателей без мотора IV разряда». К их числу, кстати, относились также священники и диаконы, а деятельность их – что писателей, что священнослужителей, что мелких нэпманов, – называлась «личным промысловым занятием». Объективности ради надо сказать, что прокоммунистическая направленность «промыслового занятия» таких писателей, как Маяковский, фининспекторами в расчет не бралась. «Промышляешь» – плати! А как ты промышляешь, твое личное дело. Маяковский, конечно, будучи типичным поэтом-«многостаночником», печатался, где только можно, но, чем больше получал гонорара, тем больше платил и налогу. Именно это стало причиной создания известного стихотворения «Разговор с фининспектором о поэзии»: «В ряду / имеющих / лабазы и угодья / и я обложен / и должен караться. / Вы требуете / с меня / пятьсот в полугодие / и двадцать пять / за неподачу деклараций…» и т. п. Но «пятьсот в полугодие» – это было в 1926 г., а в предсмертной записке Маяковского 12 апреля 1930 г. фигурирует куда бoльшая сумма: «В столе у меня 2000 руб. – внесите налог. Остальные получите с ГИЗа». В общем, государство брало с писателей, может, и не сумасшедшие, но вполне приличные по тем временам деньги. Платить же Маяковский мечтал в сто раз меньше, то есть не по нэпманской «прогрессивной шкале», а как рабочие и крестьяне: «Гражданин фининспектор, / я выплачу пять, / все / нули / у цифры скрестя! / Я / по праву / требую пядь / в ряду / беднейших / рабочих и крестьян». «Беднейших», заметьте! Это означает, что Маяковский отнюдь не демонстративно был раздражен размером налога. Ему, с Лилиными-то аппетитами, явно не хватало его заработка.

Краснощеков же не знал подобных проблем. Когда нужно, он считал свой банк государственным учреждением, а когда нужно – частным. Встречаясь с сотрудниками филиалов и отделений банка, Краснощеков говорил, что «Промбанк» — часть системы Наркомфина, и что они должны вести себя как государственные служащие. Когда же речь заходила о его собственной зарплате, он «забывал» о том, что для руководителей-коммунистов существует «партмаксимум» зарплаты, выше которого никто из них зарабатывать не может. Краснощеков полагал, что подобное ограничение к нему не относится, ведь он возглавлял акционерный банк, где государство участвовало в капитале на равных правах с другими собственниками.

Одно мешало «черной Лиле» полностью заменить Маяковского Краснощековым. Как ни крепко держала она Краснощекова за срамной уд, а в Москве мастериц этого жанра и без нее хватало, причем куда более юных и эффектных. А Краснощеков был вовсе не однолюб и имел, помимо Лили, в столице целый гарем. Терять из-за нее голову, как Маяковский, Краснощеков точно бы не стал и уж тем более не вошел бы в «семью» в качестве «третьего элемента». На это был способен только Володя. Потому-то и состоялось 28 февраля 1923 г. его возвращение. А на каких условиях, один Бог знает. Во всяком случае, роман Лили с Краснощековым продолжался.

Но и этот роман, и другие, и вообще образ жизни Краснощекова требовал гораздо больше денег, чем получал Краснощеков в своем банке в качестве жалованья. Ему приходилось запускать руки в банковские закрома. Вот как это выглядело по данным уголовного дела, возбужденного в сентябре 1923 г.:

«Родной брат А. Краснощекова Яков явился одним из первых клиентов банка. Операции его сводились к систематическому использованию при помощи брата-директора банковского кредита в разных формах и под разными наименованиями, притом на условиях, наиболее для него благоприятных по сравнению с прочими частными клиентами банка. В то время как с частных клиентов банка за пользование срочными ссудами взималось 4-5 проц., Яков Краснощеков платил всего лишь 1,5-2 процента... Задолженность его банку превышает обеспечение более чем в 80 раз, а банк этим не смущается... Получаемые таким путем из банка деньги Краснощеков пускает в оборот на черной бирже и спекулирует вовсю, извлекая огромную выгоду».

Самого Александра Краснощекова обвиняли в том, что по его вине задолженность компании (пресловутая РАИК) по переводу денег из Соединенных Штатов в СССР менее чем за год достигла 150 тыс. долларов США – тогда огромная сумма! То есть деньги получателям выплачивались, но из-за океана на счета банка никакой компенсации не поступало. При этом, как уверяли следователи, Краснощеков нарушил порядок, выступая в качестве представителя РАИК, будучи одновременно руководителем банка, с которым РАИК заключила договор (какая знакомая картина!). Кроме того, нашлись следы выплат РАИК Краснощекову. Правда, не ему самому, а его бывшей жене, жившей с его сыном в Америке. РАИК, как говорили обвинители, производила и выплаты жене Якова Краснощекова, жившей в Берлине.

Отдельным пунктом обвинения стал подбор кадров «Промбанка»: «Весь основной круг сотрудников банка, начиная с Александра Краснощекова и кончая низшими служащими, был связан между собой отношениями родства, свойства и дружбы. А. Краснощеков был окружен в банке племянниками, племянницами и «близкими друзьями».

Речь шла и о содержании в штате «Промбанка» любовниц председателя правления: «Исключительно привилегированное положение занимала в банке фаворитка директора, некая Д. Я. Груз, занимавшая должность заместителя заведующего общим подотделом банка. Гр-ка Груз пользовалась в банке целым рядом привилегий... Являясь совершенно невежественной в банковском деле, гр-ка Груз согласно протокольного постановления Промбанка получила право второй подписи от имени банка... В августе 1923 г. ей был предоставлен двухмесячный отпуск, причем ей был выдан аванс в размере 450 руб. зол. Когда она уезжала (в Крым), ей были устроены бр. Краснощековыми торжественные проводы на автомобилях с цветами. За счет банка ей было куплено отдельное купе в международном вагоне до Севастополя».

Расписывались следователями и собственные траты Краснощекова из средств банка: «Заведующий хозяйственным подотделом банка Беркович систематически выдавал А. Краснощекову заимообразно денежные суммы, отмечал такие выдачи лишь на бумажках или на календаре... За счет банка покупались для Краснощекова всевозможные хозяйственные вещи, причем расходы выводились "под каким-нибудь другим предлогом". Между прочим, хозяйственным отделом был оплачен и ремонт дачи бр. Краснощековых в Кунцево, а также в августе 1923 г. был подыскан секретарем Промбанка для А. Краснощекова соответствующий особняк в Москве, за который была внесена арендная плата в 835 руб. золотом. Занять этот особняк Краснощекову, однако, уже не пришлось. За счет авансовых сумм хозяйственного отдела уплачивались также и членские партийные взносы А. Краснощекова, приобреталось для него платье, белье, духи, шляпы, оплачивался совнаркомовский паек и т. д. и т. д. Из хозяйственных же сумм отправлялись деньги дочери Краснощекова, находившейся с гувернанткой в Крыму. Все нужное для дачи закупалось в городе за счет хозяйственного отдела банка».

В список злоупотреблений входили также кутежи за счет «Промбанка», перевод в полное пользование братьев Краснощековых принадлежащих банку трех лошадей с колясками и упряжью, а также двух верховых лошадей, и много чего еще. А вот что говорилось о нравах «новых советских»: «В течение короткого времени они вместе с братом получили в магазине Швейсиндиката 17 костюмов и 6 пальто, за которые до сих пор не заплачено».

Роман Краснощекова с «черной Лилей» активно развивался именно во время «ссылки» Маяковского и продолжался вплоть до сентября 1923 г. История умалчивает, приложил ли руку к разоблачению Краснощекова имевший на него огромный зуб Маяковский. Во всяком случае, его связи с чекистами позволяли ему это. Зато известно точно, какую роль в падении Краснощекова сыграл его бывший соратник по работе не Дальнем Востоке латыш Генрих Христофорович Эйхе. Он, видимо, после увольнения из армии в 1923 г. остался без работы, и Краснощеков на свою голову «пригрел» его. Но «пригрел» довольно обидно для самолюбия Г. Эйхе. Бывший главком Народно-революционной армии Дальневосточной республики, потом командующий войсками в Белоруссии, Ферганской области оказался в «Промбанке»… начальником подотдела снабжения хозяйственного отдела (должность-то какая-то «шариковская»!). Поэтому, очевидно, Г. Эйхе «сдал» Краснощековых без особых переживаний. В частности, он сообщил, что значительное количество продуктов и вин, отправляемых на дачу в Кунцево, списывались на столовую банка. Покупка цветов для Лили и других любовниц Краснощекова проводилась по графе "Вывоз мусора", особую заграничную клизму, купленную для председателя правления, оформили как инструмент для конюшни, постельные принадлежности в огромном количестве купили для Краснощековых и списали на общежитие банка.

Особенно убийственно звучало упоминание об этой «особой заграничной клизме» для бывшего партийного вождя Дальнего Востока… Воистину, «так проходит земная слава»… Эйхе рассказал также о найме жилья для любовниц Краснощекова и многом другом. О тратах на «черную Лилю», наверное, тоже, но эта информация гласности не предавались, что косвенно может свидетельствовать о кое-какой причастности Маяковского к разоблачению Краснощекова. Вся Москва шумела о романе председателя правления «Промбанка» с Лилей Брик, а о ней в материалах суда – ни слова. Отчего имя гражданки Д. Я. Груз было обнародовано, а более известной гражданки Л. Ю. Брик - нет? Либо оттого, что Маяковский, дав необходимые сведения о Краснощекове, поставил условием неразглашение ее имени, либо Лилю «прикрыли» коллеги-чекисты.

Но всё же главную роль в тотальной проверке «Промбанка» сыграли старые дальневосточные недруги Краснощекова братья Губельманы – Моисей и Миней. Миней, больше известный под псевдонимом Емельян Ярославский, в 1923 г. вошел в состав президиума высшего контрольного органа партии — Центральной контрольной комиссии (ЦКК) — и высшего партийного суда — Партколлегии. «И, как утверждали знатоки, именно по его инициативе в Промбанк пришла проверка из ЦКК», - пишет в журнале «КоммерсантЪ- Деньги»2 Е. Жирнов.

ЦКК передала данные ревизии в ГПУ, и 19 сентября 1923 г. А. Краснощекова арестовали. Это была одна из самых громких сенсаций того времени. Симпатизировавший Абраму Моисеевичу Ленин к тому времени перенес второй, еще более страшный удар, и защитить Краснощекова уже не мог. 28 октября 1923 г. прошло чрезвычайное собрание акционеров «Промбанка». Они условились, что увеличат его капитал с 15 млн до 25 млн золотых рублей. Это означало, что акционерам пришлось экстренно внести 10 млн золотых рублей в уставный капитал «Промбанка», чтобы спасти его от краха после ареста председателя правления. В последующем именно эта цифра – 10.000.000 рублей золотом – называлась в качестве ущерба от злоупотреблений Краснощековых, хотя напрямую они такой суммы не похищали.

Особый резонанс делу «Промбанка» придавало неназываемое, но очевидное обстоятельство, что все обвиняемые были евреями. 9 марта 1924 г. суд приговорил А. Краснощекова к 6 годам одиночного заключения, Я. Краснощекова – к 3 годам, Берковича – к 2 годам, Виленского – к 1,5 годам, Соловейчика – к 1 году.

 

Краснощеков и Маяковский

Итак, сама судьба разрешила спор между Маяковским и Краснощековым за обладание «черной Лилей» в пользу Маяковского (правда, отнюдь не сразу, о чем ниже). Но наш рассказ об этом, вольно или невольно окрашенный в иронические тона, будет необъективным, если мы не добавим, что за тюремной решеткой оказался не просто проворовавшийся «красный банкир», а человек в своем роде не менее талантливый, чем Маяковский, и подававший большие надежды как советский государственный деятель. Не исключено, что именно он явился прототипом Левинсона из фадеевского «Разгрома», поскольку был одним их главных организаторов и председателем Правительства т. н. Дальневосточной республики (ДВР). Это государственное образование, история которого малоизвестна (и документы по которому до сих пор не рассекречены), возникло после разгрома Колчака  в апреле 1920 г. как следствие закулисных переговоров большевиков с Японией, США, Англией и Францией. Дело в том, что на русском Дальнем Востоке, помимо семеновцев и остатков разбитой колчаковской армии, находились оккупационные японские, американские, французские, английские, китайские, итальянские войска, а также чехословацкие легионеры под эгидой Антанты, пышно именовавшие себя то «Чехословацкой Сибирской армадой», то «Чехословацким войском на Руси». Большевикам, надвигавшимся на Читу, предстояло либо вступить с ними в боевое соприкосновение, либо как-то договариваться. Посредниками выступили местные эсеры и меньшевики, участвовавшие в борьбе против Колчака на стороне большевиков. Они выдвинули идею создания между Прибайкальем и Тихим океаном буферного с Японией демократического государства, в выборных органах которого были бы представлены все антиколчаковские партии.

Большевики подумали и согласились, с тем условием, однако, что «управлять процессом» будут они. Среди тех, на кого Москва возложила эту задачу, был, в частности, участник переговоров с эсерами и меньшевиками, член Дальневосточного бюро ЦК РКП (б) Александр Краснощеков, прибывший в 1917 г. на Дальний Восток из США.

Мы не знаем всех подробностей развернувшейся тогда с подачи Краснощекова в краевых дальневосточных правительствах дискуссии о ДВР, но об ее направлении мы можем судить по тому, как изменялся герб Дальневосточной (или Дальне-Восточной, как тогда писали) республики. На почтовой марке ДВР, выпущенной в 1920 г. во Владивостоке, мы видим герб Временного правительства России – двуглавого орла без корон, скипетра и державы. Точно такой же сейчас на российских металлических рублях (наследие Бурбулиса!).  Единого флага у ДВР в 1920 г. не было: в Верхнеудинске и Благовещенске вывешивали красный, а в Чите и Владивостоке – традиционный российский триколор. Официально утвержденный в ноябре 1921 г. флаг республики стал красным, но, в отличие от флага РСФСР, где в левом верхнем углу красовался серп и молот, на этом месте на флаге ДВР был синий прямоугольник с буквами «Д. В. Р.». Тогда же поменялся герб республики: теперь он представлял собой комбинацию из снопа пшеницы, морского якоря и шахтерского кайла в венке из сосновых ветвей. Очевидно, в 1920 г. коммунисты были готовы сквозь пальцы смотреть на «общипанную птицу Керенского» с целью привлечения в ДВР Забайкалья и Приморья. Ну, а после взятия 25 октября 1920 г. очищенной японцами Читы и особенно после белого переворота во Владивостоке в мае 1921 г. необходимость в этом отпала.

Негласная договоренность о «демократическом характере» ДВР предполагала и «демократические выборы», и вот здесь Краснощекову удалось то, чего не удалось большевикам в ноябре 1917 г. на выборах во Всероссийское Учредительное собрание. Хотя выборы в Учредительное собрание ДВР в январе 1921 г. коммунисты тоже проиграли (причем с абсолютно тем же результатом, что и в 1917 г. во всероссийском масштабе – 24,1% голосов), получив по своему партийному списку 92 мандата, но теперь у них, в отличие от «Учредилки» образца 1917-1918 гг., были многочисленные союзники. Краснощекова смело можно считать автором идеи «блока коммунистов и беспартийных». Большевики переманили на свою сторону т. н. «крестьянскую фракцию большинства» (47,9% голосов, 183 мандата), состоявшую в основном из партизан – участников антиколчаковского движения. Эта фракция, по словам одного из руководителей ДВР Н. М. Матвеева, «поддерживала целиком фракцию коммунистов»3. Крестьянская же фракция меньшинства, состоявшая, согласно тому же Матвееву, «наподбор из кулаков»4, получила всего 11,5% голосов и 44 мандата. Эсеры, соответственно, имели 4,6% и 18, меньшевики – 3,6% и 14, бурято-монгольская фракция – 3,4% и 13, кадеты – 2,1% и 8 (стало быть, и «колчаковскую» партию допустили на выборы!), сибирские эсеры – 1,5% и 6, народные социалисты – 0,8% и 3, внепартийные – 0,2% и 1. В голосовании, прошедшем на всей территории ДВР, включая Приморье и Северный Сахалин, участвовало 50% всех избирателей, что в условиях гражданской войны являлось довольно внушительной цифрой. Отметим, что в Европейской России на подобные масштабные и рискованные выборы не отважились не только коммунисты, но и белые краевые правительства – даже самые «демократические» из них. Недаром белый генерал В. Г. Болдырев назвал результаты, достигнутые Краснощековым, «блестящими». Фальсификации на выборах, конечно, были – да и какие выборы без них? Например, по одному из дошедших свидетельств, бойцам Народно-революционной армии ДВР и партизанам некоторые избиркомы вручали для голосования лишь один бюллетень - № 4, т. е. большевистский (в ту пору для каждого избирательного списка существовал отдельный бюллетень). Однако, судя по тому, что коммунисты, как и по всей России в 1917 г., набрали те же 24%, нарушения едва ли были масштабными.

Большевики во главе с Краснощековым победили не с помощью фальсификаций, а чисто политическими методами: не рассчитывая (и весьма осмотрительно) на свою победу, создали независимый от эсеров крестьянский избирательный список и с помощью демагогии подчинили его своему влиянию. Полагаю, что если бы большевики и в 1917 г. сделали то же самое, что и Краснощеков – т. е. не отдали бы крестьянские голоса на откуп эсерам, они бы и во Всероссийском Учредительном собрании получили коалиционное большинство. А это, между прочим, означало бы, что гражданской войны можно было бы избежать.

Таким образом, в Учредительном собрании ДВР блок коммунистов и крестьянского большинства абсолютно доминировал, имея почти три четверти всех голосов. Тем не менее, заседания Собрания, проходившие в Чите с 12 февраля по 26 апреля 1921 г., были очень бурными и нередко переходили в драку. Видимо, всё же полностью контролировать вольную «партизанскую фракцию» коммунистам было не так просто, ибо ни одного решения в ленинском духе, которое хоть как-то бы ущемляло дальневосточных крестьян, Учредительное собрание ДВР не приняло. Более того, оно не приняло подобных решений и в отношении мелкой, средней и даже крупной русской буржуазии, за исключением тех ее представителей, что активно сотрудничали с Колчаком и атаманом Семеновым. Впрочем, самый богатый человек Приморья Борис Бринер (отец  знаменитого голливудского актера Юла Бриннера), прекрасно уживавшийся с колчаковцами, не только не потерял свой бизнес после большевистского переворота во Владивостоке 31 января 1920 г., но еще и стал в ДВР министром торговли и промышленности краевого Приморского правительства! Ну, а условия для иностранного бизнеса в ДВР были примерно такими же, какие мы видим в известном фильме «Начальник Чукотки». То есть – пожалуйста, торгуйте, берите концессии, только исправно вносите в казну «доллaры» в виде пошлины и налогов.

Правда, в первое Правительство ДВР из 7 человек вошел лишь один представитель крестьянского большинства – Ф. Иванов, а все остальные были коммунистами. Видимо, хитроумный Краснощеков объяснил партизанам, что в Правительстве должны заседать образованные люди, а поскольку крестьяне высшего образования не имеют, а многие не имеют среднего и даже начального, то право представлять интересы землепашцев во власти лучше передать большевикам. Председателем Правительства был избран сам Краснощеков (позже он стал еще и министром иностранных дел). Уточним, что Правительство в ДВР являлось не исполнительной, а законодательной властью (т. е. выполняло роль постоянно действующего президиума Народного собрания), а правительством в привычном нам понимании был Совет министров, прямо подчинявшийся Правительству ДВР. В отличие от Правительства, где почти полностью доминировали коммунисты, Совмин ДВР формировался на коалиционных началах: в него входило 9 большевиков, 3 меньшевика, 3 эсера и 1 народный социалист. Главой Совета министров стал коммунист П. М. Никифоров.

ДВР задумывалась в Москве как государство переходного периода, но даже такое государство должно было иметь внутреннюю идеологию, и она принципиально отличалась от идеологии РСФСР. Там, в сущности, речь шла о насильственном подчинении одной группе населения всех других, а здесь, по свидетельству П. Никифорова, главным лозунгом было создание единого национального фронта с целью окончательного освобождения от интервентов5. Но история показывает, что национальное единство нужно государству не только для решения какой-то одной проблемы, оно необходимо вообще. Сегодня мы еще только нащупываем тот путь, которым ДВР изначально двинулась в 1920 году. Если зашатается Путин, где будет наш «национальный фронт»? А вот в апреле 1920 г., когда японцы попытались свергнуть власть буржуазно-демократического Временного правительства Приморья, подконтрольного Дальбюро ЦК РКП (б), они не нашли во Владивостоке никого, кто бы мог войти в новое марионеточное правительство, включая авторитетных бывших белогвардейцев.

Правильность лозунга национального фронта, а также политики большевиков-краснощековцев в отношении русских крестьян и мелкой буржуазии на Дальнем Востоке подтвердили следующие выборы, состоявшиеся в июле 1922 г. Коммунисты на них твердо взяли 50% голосов. (Между прочим, это самый высокий показатель, достигнутый у нас компартией на свободных парламентских выборах с 1917 г. по наши дни). Правда, в захваченном белыми Приморье выборы на этот раз не проводились, а там за несоциалистические партии голосовало до 25% избирателей. В итоге большевики вместе с «сочувствующими» получили в Народном собрании 85 мандатов из 124, т. е. 70%. Эсеры имели 18 голосов, крестьянская фракция меньшинства – 12, меньшевики – 3, прочие – 6.

Но самого Краснощекова к тому времени в ДВР уже несколько месяцев не было. Дело в том, что политика его не нравилась московскому и дальневосточному партийному руководству, особенно, как мы упоминали выше, двум соплеменникам Краснощекова братьям Губельманам. В чем причина этого недовольства, на первый взгляд, понять сложно. В Советской России уже вовсю разворачивался НЭП, очень похожий на то, что изначально происходило в ДВР. Поэтому отзывать «рыночника» Краснощекова, казалось бы, не имело никакого смысла. Но это только так казалось. НЭП был близок краснощековской политике экономически, но отнюдь не политически. В ДВР формально не было монополии большевиков на власть, в Народное собрание и Совмин входили оппозиционеры, действовали на законном основании политические партии, запрещенные в РСФСР, выходили их газеты, существовала практически неограниченная свобода торговли, частная собственность (исключая землю и недра, но они сдавались в аренду) и частные банки. В краевом приморском Временном правительстве, контролируемом большевиками, 6 ключевых портфелей имели министры-капиталисты, а бывшие колчаковские офицеры, начиная с генерала Болдырева, служили в местном военном ведомстве, по-прежнему не снимая погон. Смертная казнь в ДВР была отменена. Советов как формы власти не существовало, причем без них прекрасно обходились, что раздражало очень многих в коммунистическом руководстве. К тому же, видимо, Краснощекову понравилось быть «президентом» даже условно независимой страны, и он не торопился «постепенно сворачивать буфер», как того требовали из Москвы. А еще Краснощеков считал, что буржуазно-демократический строй ДВР не должен носить временного или тактического  характера6. Весьма вероятно, что в этом смысле он видел ДВР примером для преобразований в РСФСР.

А по большому счету, политика Краснощекова в ДВР (хотя он сам ни о чем подобном не помышлял) явилась зримым доказательством, что антикрестьянская, антирусская политика Ленина и Троцкого на остальной территории России носила сознательный экстремистский характер, без учета имевших реальных альтернатив. Такого же мнения придерживается историк  К. Ю. Чепикова, автор работы «Дальневосточная республика»: «ДВР можно рассматривать как демократическую альтернативу развития всей страны».

Русское крестьянство трудно однозначно назвать врагом Октябрьской революции, как это делают многие современные историки. В гражданскую войну крестьяне чаще выступали всё-таки против белых, несмотря на суровую большевистскую продразверстку. Но надо помнить, что продразверстка не лишала крестьян ни земельного надела, как во время коллективизации, ни крупного скота, ни «воли» – возможности «экспроприировать экспроприаторов» с оружием в руках. Эту особенность участия десятков миллионов русских крестьян в революции отмечал в своих последних исторических работах В. В. Кожинов. И, казалось бы, большевикам весьма выгодно было использовать эту особенность для своей политической легитимации, как успешно это проделал Краснощеков в ДВР, создав парламентский «союз пролетариата и крестьянства», позволявший коммунистам на вполне демократических основаниях надежно контролировать власть. Однако нерусская ленинская и троцкистская «гвардия», видимо, принципиально не нуждалась в политическом «мандате доверия» от русского крестьянского большинства, находя его «черносотенным». Учредительное собрание ДВР выбирали в основном голосами русских крестьян путем свободных, прямых, тайных и равных выборов, причем право голоса имели даже бывшие белогвардейцы и буржуазия. А в Советской России  тогда не существовало ни свободных, ни прямых, ни тайных, ни равных, - напротив, абсолютное большинство населения, то есть крестьянство, было поставлено в дискриминационные условия, когда, согласно конституции РСФСР 1918 г., голос пяти крестьян приравнивался к голосу одного рабочего (эта норма перекочевала и в конституцию СССР 1924 г.).

А «военный коммунизм», которого на Дальнем Востоке не существовало ни до, ни после апреля 1920 г.? Гражданская война продлилась там на два года дольше, чем в европейской части страны, власть менялась, как в калейдоскопе, однако ничего похожего на голод и товарный дефицит в РСФСР там не было. Это, подтверждает, в частности, роман А. Фадеева «Последний из удэге».

Крестьянская кооперация, разрушенная «военным коммунизмом» в европейской России (например, из романа Шолохова «Тихий Дон» мы узнаём, что в начале 1921 г. в кооперативных лавках ЕПО7 на Верхнем Дону было хоть шаром покати), действовала на Дальнем Востоке безотказно с 1917-го по 1922 год! А то, может быть, кому-то покажется, что Краснощекову какой-то глухой таежный угол на «княжение» достался! Нет, ему достался один из самых лакомых кусков тогдашней России плюс Китайская Восточная железная дорога (КВЖД) с «полосой отчуждения», идущая из Читы во Владивосток через Маньчжурию.

Но, если бы Краснощеков в апреле 1920 г. ввел в ДВР продразверстку, сельхозкоммуны, запрет на свободную торговлю и прочие прелести антикрестьянской, русофобской политики под названием «военный коммунизм», то можно не сомневаться, что на Дальнем Востоке быстро бы начался такой же жестокий голод, как и в РСФСР. И массовые восстания бывших красных партизан тоже, как в соседней с ДВР Западной Сибири (февраль-апрель 1921 г.), где была установлена советская власть с продразверсткой и реквизициями. О гиперинфляции, острейшем товарном дефиците, крайнем обнищании людей я уже не говорю. А так – в ДВР уже летом 1921 г. был введен рубль на основе золотого стандарта. «В августе 1921 г. всем, в том числе и министрам, была выдана зарплата по 5 рублей золотом» (К. Ю. Чепикова). Может быть, это и немного, но в пересчете на обесцененные советские дензнаки золотые рубли исчислялись бы миллиардами. По данным бывшего премьера ДВР Никифорова, к осени средняя зарплата в республике увеличилась до 8 золотых рублей, а к весне 1922 г. – до 128. И это происходило в то время, когда на востоке ДВР снова заполыхала гражданская война в связи с наступлением меркуловцев на Хабаровск!

Правда, мало кто – и в России, и в мире – сомневался, что ДВР прекратит свое существование после того, как красными будет «с боем взято Приморье, Белой армии оплот». Но никто, кроме, естественно, большевиков, не ожидал, что это случится так быстро, без всякого переходного периода. Ведь никогда прежде суверенитет ДВР не ставился в прямую зависимость (во всяком случае, официально) от того факта, что на части ее территории – в Приморье – хозяйничали белые и японцы. И вот стоило 25 октября 1922 г. пасть белому Владивостоку, как уже 13 ноября в Чите открылась сессия Народного собрания ДВР. Две трети всех мандатов, имевшихся у «блока коммунистов и беспартийных», предопределили результат голосования о судьбе ДВР. На следующий день Народное собрание приняло решение о ликвидации Дальневосточной республики. Причем она не сохранялась не только как независимое государство, но и как автономная республика в составе РСФСР. Видимо, ДВР ни в коем случае не должна была больше являться политическим примером для остальной России. Один из пунктов последнего постановления Народного собрания звучал особенно мрачно: «демократическую конституцию ДВР и ее законы объявить отмененными»…

Возвращаясь к Краснощекову, уверенно можно сказать, что в дальневосточный период своей деятельности он был самым незаурядным и наименее кровавым политиком среди «еврейского сегмента» РКП (б). И, если он являлся прототипом фадеевского Левинсона, то был им по праву.

Однако, когда бывшие руководители ДВР остались не у дел, их ждали в Советской России несоразмерно маленькие назначения. Краснощеков стал вторым заместителем наркома финансов РСФСР, П. М. Никифоров – послом в Монголии, Г. Х. Эйхе, первый руководитель НРА – сотрудником «Промбанка», талантливый забайкальский казак Н. М. Матвеев, преемник Краснощекова – простым хозяйственником. С ними обошлись так, словно они были обыкновенными выдвиженцами из губерний или даже уездов. А они, между тем, два с половиной года успешно управляли формально независимым государством с огромной территорией 2 987 600 кв. км (это шесть нынешних Испаний или пять Франций!) и населением около 2 190 000 человек (то есть в громадной ДВР на километр и по человеку не приходилось!). Причем управляли в условиях гражданской войны и интервенции. НЭП в Советской России во многом делался по лекалам ДВР, где он начался на год раньше. Например, после введения в ДВР золотого рубля там два месяца гостила высокопоставленная делегация Наркомфина РСФСР, внимательно «изучая передовой опыт». Система «торгсинов», когда в специальных магазинах стали принимать золото вместо обесцененных дензнаков, тоже впервые была применена в ДВР. Именно Краснощекову и его сотрудникам пришла в голову мысль, что небедное сибирское население, категорически не доверявшее дензнакам времен гражданской войны, должно было копить золото, которое, если получить его в обмен на дефицитные товары, поможет создать золотой рубль ДВР. А когда в Советской России переименовывали ВЧК в Государственное политическое управление (ГПУ), то за образец взяли название существовавшей уже полтора года спецслужбы ДВР Государственная политическая охрана (ГПО).

Ленин, впрочем, помня Краснощекова еще по «Искре» и высоко оценивая результаты его работы в ДВР («показал себя умным председателем правительства в ДВР, где едва ли не он же все и организовывал»), готовил его для более высокого поста, чем второй заместитель наркома финансов. Из нескольких писем Ленина  в январе 1922 г. следует, что он хотел бы передать Краснощекову  дело восстановления рубля и «свободного обращения золота», памятуя, вероятно, об успехе денежной реформы в ДВР. Существовала даже директива Политбюро о создании в Наркомфине специальной «тройки» (Сокольников, Преображенский, Краснощеков) для «восстановления рубля на базе торговли». (Тут надо учитывать, что Краснощеков, по словам Ленина, «стоял за большую «свободу торговли»). «Двигайте Краснощекова: он, кажись, практик», - писал Ленин членам Политбюро 22 января 1922 г. Поскольку леваки-троцкисты Сокольников и Преображенский в золото-валютных делах мало что смыслили, то главную роль в «тройке» стал бы, конечно, играть «практик» Краснощеков. А в случае успеха реформы он, без сомнения, пошел бы на повышение, отодвинув, возможно, и Сокольникова, и Преображенского. Именно поэтому произошел, по словам Ленина, «скандал»: «Сейчас узнал — к ужасу своему — от Сокольникова, что он отрицает (!) директиву Политбюро о тройке (он + Преображенский + Краснощеков)… Значит, аппарат Цека не действует!» (25. I. 1922). А еще раньше, 4 января, Ленин писал членам Политбюро: «т. Преображенский говорил мне по телефону, что он уйдет, если Краснощеков будет назначен вторым заместителем, таково же мнение всей коллегии, кроме, кажется, Сокольникова». «Старая гвардия» всеми силами сопротивлялась появлению и возвышению Краснощекова, даром, что тот был еврей, как и многие из них. Например, нет сведений, что американский приятель Краснощекова Троцкий поддерживал его – наверное, тоже видел в нем способного конкурента. Когда же Краснощеков имел несчастье подцепить тиф и слег, соплеменники быстренько уволили его из Наркомфина. Даже негуманист Ленин удивлялся такой негуманности в письме членам Политбюро от 30 марта 1922 г.: «Все возможное и невозможное сделано нами, чтобы оттолкнуть очень энергичного, умного и ценного работника». Однако даже Ленин отстоять Краснощекова на прежней должности второго зама наркома финансов не мог. Не мог он и устроить его на какую-нибудь должность в наркомат иностранных дел, как просил Краснощеков. Воспротивился Чичерин, помнивший о его независимой позиции относительно внешней политики ДВР. Ленин смог сделать Краснощекова лишь членом президиума Высшего совета народного хозяйства. Однако и в ВСНХ у него карьера не заладилась, что, очевидно, в немалой степени было связано с тем, что 22 мая 1922 г. Ленина, его единственного защитника, хватил первый удар, и он надолго выбыл из строя.

И тогда, очевидно, в голову Краснощекова пришла облегчающая еврейская мысль: «А мне оно надо? Разве я не могу найти себе полезное во всех отношениях занятие?» Остап Бендер, не сумев стать ни советским, ни бразильским миллионером, решил переквалифицироваться в управдомы, а Краснощеков, напротив, не сумев стать советским управленцем, решил переквалифицироваться в советские миллионеры. Высокопоставленные недруги бывшего президента ДВР решили дать ему «Промбанк» в качестве отступного за уход из власти и политики.

До нас не дошли сведения, использовал ли Краснощеков служебное положение в личных целях, будучи председателем Правительства ДВР. Весьма может быть, что нет, поскольку в Народном собрании, Совмине и контрольных органах республики сидела придирчивая оппозиция и внимательно наблюдала за представителями правящего большинства. В «Промбанке» же Краснощеков правил безраздельно и бесконтрольно (точнее, он так ошибочно полагал).

Принято жалеть Маяковского, когда заходит разговор о многочисленных любовниках Лили Брик, но вот по поводу Краснощекова я бы не стал за него особенно переживать. Пусть именно Лиля была одной из тех дам, что довели Краснощекова «до цугундера», но всё-таки он и Лиля больше подходили друг другу, чем Лиля и Маяковский. Те сведения о Л. Брик, которые мы имеем, позволяют сделать вывод, что, если она и мечтала в юности о пресловутом принце, то это был не «чудак печальный и опасный» вроде Маяковского, а достигший больших высот соплеменник вроде Краснощекова. Лучшей пары для «ослепительной царицы Сиона евреева», чем импозантный и нестарый еще президент-еврей (пусть и отставной), было не найти. Надо думать, что после своих Америк Краснощеков и кавалером являлся более приличным, чем Маяковский (о финансовых возможностях обоих мы уже говорили). Абрам Моисеевич был рядом с Лилu Уриевной на своем месте, а вот Владимир Владимирович – не на своем. Что же касается прочих качеств Краснощекова…

Двух знаменитых любовников «черной Лили» и ее официального мужа объединяло только то, что все трое были политиками, хотя и совершенно разных масштабов. Я имею в виду не только участие Маяковского и Брика в деятельности ЛЕФа. Краснощеков, скажем, был уже президентом, а вот Маяковский (о чем мало кто знает) мечтал им стать. Об этом они говорили с Асеевым после Февральской революции, и об этом Маяковский писал в неопубликованных строках поэмы «V Интернационал», созданной в духе полемики с обидным отзывом Ленина о «150 000 000». Там герой, которым является сам Маяковский, приходит занимать место «окаменевшего» Ильича в Кремле и утверждает, что теперь он – «пред Совнаркома». Вот тебе и «двое в комнате – я и Ленин»!

Какой видел свою миссию в России президент ДВР Краснощеков? В письме жене Гертруде с Дальнего Востока в США он писал: «Я продолжаю своё дело, стараясь решить мирным путём, но твёрдой рукой наши трудные проблемы освобождения и перестройки Дальнего Востока на новых основах, построить мир, где благоразумие, практичность, свойственные американскому строителю и исполнителю, должны объединиться и подчиниться идейности, человечности, эмоциональности, но непрактичности русских, и создать новую жизнь, новый мир». Таким образом, еврей Краснощеков полагал, что привезенные им из Америки благоразумие и практичность не просто должны объединиться с русской идейностью, человечностью, эмоциональностью и даже непрактичностью, но и подчиниться им. Увы, в устах русского Маяковского такие слова непредставимы – после революции он писал о русских и русском одну брань, а похвалы от него доставались только новой формации людей – советской. Соратниками Краснощекова в ДВР были в основном русские люди, а Маяковского в ЛЕФе – в основном евреи. Да, и так бывает …

Даже в свете того, что мы узнали о Краснощекове как руководителе «Промбанка», я признаться, симпатизирую ему как политику и личности больше, чем Маяковскому, а тем более – Брику. Краснощеков был последовательным и по-своему честным человеком: нравилась ему буржуазная демократия под контролем коммунистов – и он ее проводил свое «ноу-хау» в жизнь в ДВР и агитировал за госкапитализм в Москве. Нравилась (за неимением лучшего) жизнь «красного банкира» – и он открыто вел ее. А двуличные Брики эти, с доносительским азартом выискивавшие малейшие «буржуазные уклоны» у русских писателей-«попутчиков», сами, когда выезжали за границу, распускали слюни восторга по поводу тамошних капиталистических порядков. Например, в дневнике «черной Лили» читаем в начале 1930 г., что Советская Россия отстала от Запада не на 13, а на 300 лет. Ну, конечно: в Польше лакеи и носильщики кланяются, на станциях свободно продаются ослепительно белые булочки и т. п.! Отчего же вы, пользуясь всеми благами такой жизни в царской России, боролись против нее, начиная с 1905 г., как об этом пишет в воспоминаниях та же Л. Брик? Только потому, что это была не ваша, а русская жизнь?

Если же говорить о «горлане-главаре» Маяковском, то мне не доводилось читать, чтобы он, выезжая за границу, выступал там перед любимым своим пролетариатом, на сходках коммунистов, на митинге «Рот фронта», на традиционном празднике газеты «Юманите» и тому подобное. Нет, он выступал за деньги, причем в основном перед русской эмигрантской публикой, соскучившейся по гостям с родины, и американскими евреями, выходцами из России. Оно и понятно: на советские рубли автомобиль для Лили за границей не купишь. А ГПУ, агентами которой состояли О. и Л. Брик, делало вид, что этого не знает. Случись в СССР капиталистическая реставрация, Маяковский и не подумал бы уйти в подполье и писать стихотворные прокламации против буржуев: полагаю, он поступил бы, как в 1910 г. – то есть снова бы «прервал партийную работу» и принялся сочинять свои «антиевангелия» (если, конечно, белые не шлепнули бы его сразу за поэтизацию расстрелов). А Брики преспокойно вернулись бы к буржуазной жизни, потребовав возвращения конфискованных у их родителей средств и недвижимости. Увы, увы – не только Брики, но и Маяковский со своим безусловным талантом принадлежал не к лучшей породе людей, представителей которой мы в жизни сторонимся и стараемся не подавать им руки. В сущности, Маяковский был Шариковым советской литературы, а Брики – коллективным Швондером. Те, кто возмутится моими словами о Маяковском, плохо его читали. Он не только в 1915 г. «притворился чертежником», чтобы не идти на германскую войну, он и в 1918 г. вел себя точно так же: «Отчего не в партии? Коммунисты работали на фронтах. В искусстве и просвещении пока соглашатели. Меня послали б ловить рыбу в Астрахань» («Я сам»). То есть Маяковский к пребыванию на любых фронтах и даже в тылу фронтов относился примерно так же, как Шариков: «На учет возьмусь, а воевать – шиш с маслом».

Видимо, отсидев в юности 8 месяцев в тюрьме (хотя в автобиографии он почему-то утверждал, что 11), Маяковский пришел к выводу, что нет такой идеи, за которую можно было бы сидеть в тюрьме или воевать. Писать – пожалуйста. А вот Абрам Моисеевич Краснощек всё-таки был другим. Оставив налаженную жизнь в Америке, он на Дальнем Востоке не только кабинетной политикой занимался, а работал в реальном подполье, ходил партизанскими тропами, срывал голос на митингах. Маяковский в своей жизни не видел ни одного настоящего белогвардейца, а Краснощеков не просто видел –  белые его чуть не расстреляли в Благовещенске, однако он почему-то не злобствовал на них так, как Маяковский в «Окнах РОСТА». Напротив, пытался, причем небезуспешно, найти «третий», мирный путь из той кровавой мясорубки, в которой Россия оказалась. Да и в «Промбанке» Краснощеков не только прожигал казенные средства. Будучи среди отцов-основателей «Общества друзей воздушного флота» и председателем правления первой отечественной авиакомпании «Добролет», Краснощеков в 1923 г. добился того, что один из «юнкерсов» «Добролета» получил название «Промбанк» и выполнил первый в истории страны регулярный пассажирский рейс. Газеты тогда писали: «В 11 час. аэроплан "Добролета" "Промбанк", рассекая тучи могучими крыльями, спустился в Нижнем, покрыв расстояние из Москвы в 450 километров в 2 ч. 45 мин. и открыв этим рейсом 1-ю советскую воздушную линию». Сам же Краснощеков, участвовавший в этом полете, рад был не только удачной рекламе «Промбанка», но и «движению «Добролета» на Восток»: «И в прошлом году были попытки установить воздушные сообщения между Москвой и Нижним. Они носили спорадический характер, причем делали их немцы. Мы можем и должны поздравить с определенной победой и на этом фронте. Регулярные рейсы организует теперь общество "Добролет" – силами, энергией и самопожертвованием рабочих и крестьян. И этот факт, что наша машина пришла в Нижний в самый день открытия ярмарки, – это символ, воплощающий в жизнь наше движение на Восток. Из Нижнего мы должны развить движение по Волге, на Каспий, в Среднюю Азию, на Дальний Восток, установить воздушную магистраль на Владивосток».

Краснощеков отбывал срок в Лефортовской тюрьме. В ноябре 1924 г. он заболел, и его перевели в тюремную больницу. По окончании лечения, в январе 1925 г., он был выпущен на свободу по амнистии. Сталин его простил и в 1926 г. дал экзотическую должность с русским народным названием – начальник Главного управления новых лубяных культур наркомата земледелия СССР. Оно, кто не знает, осуществляло заготовку волокнистых льновых трав для текстильной и канатно-веревочной промышленности. Кстати, «сермяжное» название главка не должно вводить в заблуждение, что он ведал традиционным нашим промыслом. Это верно лишь применительно к веревкам и канатам, а вот лубяное сырье (джут) для текстильной промышленности до Краснощекова, как ни странно, ввозили из-за границы. Так что он сидел в своем главке не для «галочки», старался оправдать сталинское доверие.

Полагаю, что для Маяковского было бы великим счастьем, если бы Краснощекова не посадили, и он бы увел всё-таки «черную Лилю» из жизни поэта. Не исключаю, что это было бы великим несчастьем для Краснощекова. Но этого не произошло и получилось хуже только для Маяковского (если не считать краха карьеры у соперника) Арест Краснощекова вовсе не означал автоматического исчезновения его из жизни Лили. Здесь Маяковского ждал самый, пожалуй, неприятный сюрприз: оказалось, Лиля не просто была любовницей «красного банкира», она его еще и любила. По-своему, конечно, по-бриковски, что не исключало других влюбленностей или даже простых соитий с первым понравившимся партнером, но любила. 19 ноября 1924 г., то есть уже после вынесения приговора Краснощекову, она писала Маяковскому за границу: «Что делать? Не могу бросить A. M. пока он в тюрьме. Стыдно! Так стыдно как никогда в жизни. Поставь себя на мое место. Не могу. Умереть — легче». Поскольку именно в ноябре Краснощекова перевели в тюремную больницу, есть все основания предполагать, что сделано это было не без хлопот Лили у чекистов. Дочь Краснощекова Луэлла в 1924–1925 гг. жила у Бриков и Маяковского, Лиля называла ее «доченькой». После амнистирования Краснощекова его связь с Лилей возобновилась и продолжалась с перерывами аж до 1927 г., пока Абрам Моисеевич, видимо, не понял, что из-за этой Лили он сможет не удержаться и на должности начальника главка. Он порвал с Лилей и женился на гражданке Д. Я. Груз.

Краснощеков пережил Маяковского, но 16 июля 1937 г. был снова арестован – уже как враг народа. Из своего «лубяного управления» перекочевал он на Лубянку. Была у зайца избушка лубяная, а у лисы ледяная… Маяковский обязательно бы скаламбурил по этому поводу. 25 ноября 1937 г. Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Краснощекова к расстрелу. Он был некогда соперником Маяковского за право обладать Лилей Брик, но ни ему, ни Маяковскому близость с этой «черной Лилей» счастья не принесла.

 

Пожалейте его!

Остроумцы 20-х годов вдоволь натешились над поэмой «Про это» и ее автором. В романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» изображен поэт Ляпис-Трубецкой, который знал «кратчайший путь к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов». Ляпис-Трубецкой написал поэму с длинным и грустным названием «О хлебе, качестве продукции и о любимой». «Поэма посвящалась загадочной Хине Члек». В. Шаламов писал в воспоминаниях «Двадцатые годы»: «В герое «Гаврилиады» легко узнавался Маяковский, автор профсоюзной халтуры и поэмы, «посвященной некой Хине Члек, то есть Лиле Брик». Намека на «черную Лилю» Ильфу и Петрову показалось мало, и они продолжали «изгаляться». В Доме народов Ляпис-Трубецкой сообщает:  «– Вчера я вернулся ночью домой… – От Хины Члек? – закричали присутствующие в один голос.  – Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского (курсив мой. – А. В.).

Маяковского и раньше высмеивали, но так, что ему это скорее льстило, нежели обижало («Так, например, меня просто называли сукиным сыном»), ибо он и его соратники одними из первых в литературе поняли, что отрицательная реклама – тоже реклама. А здесь – уничижительный по своей снисходительности сарказм. Хина Члек… «Волны падали вниз стремительным домкратом»… А он душу дьяволу продал, чтобы быть первым в литературе!

Хотя, если говорить о душе, то перелом, произошедший в его творчестве после 1918 г., нельзя объяснить только финансовыми и конъюнктурными соображениями. Он словно увидел бездну – и отошел от края. Пусть «Кем быть?» – легкий объект для пародий, но это более талантливое и нужной произведение, нежели черные «Война и мир» и «Человек». После гибели Есенина князь тьмы помог ему стать Первым, и тьма перестала интересовать Маяковского. Его стихи советского периода безыскусны и пустоваты, но читаешь их без того тяжелого чувства, что было от дореволюционных. Появились даже элегические нотки: «Годы – чайки. Вылетят в ряд – и в воду – брюшко рыбешкой пичкать. Скрылись чайки. В сущности говоря, где птички? Я родился, рос, кормили соскою, – жил, работал, стал староват… Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова».

Юмор Маяковского утратил прежний злобный характер: «… несется танец, стонет мотив: Маркита, Маркита, Маркита моя, зачем ты, Маркита, не любишь меня…» А зачем любить меня Марките?! У меня и франков даже нет».

С легкой руки Пастернака считается, что ничего стоящего, кроме вступления в ненаписанную поэму «Во весь голос», Маяковским за советский период не создано. А как же: «Всё меньше любится, всё меньше дерзается, и лоб мой время с размаху крушит. Приходит страшнейшая из амортизаций – амортизаций тела и души»?

А в январе 1928 г., посетив в Свердловске место убийства и предполагаемое место захоронения царской семьи, Маяковский написал даже такое:

Спросите руку твою протяни
казнить или нет человечьи дни
не встать мне на повороте
я сразу вскину две пятерни
я голосую против
живые так можно в зверинец их
промежду гиеной и волком
и как ни крошечен толк от живых
от мертвого меньше толку
мы повернули истории бег
старье навсегда провожайте
коммунист и человек
не может быть кровожаден

Правда, «вскину две пятерни» – не более чем обычный для Маяковского способ мыслить далекими от реалий гиперболами. Стихи эти так и остались в черновике (о чем говорит отсутствие «запятаток» и «лесенки»). Вместо них в опубликованном тогда же стихотворении «Император» появился плакатный бессердечный финал в духе «Окон РОСТА»: «Прельщают / многих / короны лучи. / Пожалте, / дворяне и шляхта, / корону / можно / у нас получить, / но только / вместе с шахтой».

Да и в черновом варианте постановка вопроса «по-маяковски» инфантильна: «казнить или нет человечьи дни»? Понятно, что, если речь идет о казни, то имеется в виду казнь по приговору суда. Но ведь Николая II и его семью никто не судил. Тут злодейское убийство, а Маяковский всё сводит к проблеме применения высшей меры наказания. Но всё же, скажу я вам, это уже прогресс, если вспомнить садистское «Ветер сдирает списки расстрелянных…» или «Пусть из наследников, / из наследниц варево / варится в коронах-котлах!»

Маяковский в статье 1914 г. «Два Чехова» не скрывал своего отвращения к «руководящим идеям»: «Не идея рождает слово, а слово рождает идею. И у Чехова вы не найдете ни одного легкомысленного рассказа, появление которого оправдывается только «нужной» идеей». И далее: «… задача писателя – найти формально тому или иному циклу идей наиболее яркое словесное выражение… для писателя нет цели вне определенных законов слова».

Парадоксально, но в 1926 г., когда Маяковский был официально признанным советским поэтом, печатался в «Комсомольской правде» и «Известиях», его подлинные взгляды на искусство мало изменились с 1914 г. Знаменитая статья «Как делать стихи?», в сущности, блестяще развивает мысли, заложенные в «Двух Чеховых».

«Человек, впервые сформулировавший, что «два и два четыре» – великий математик, даже если он получил эту истину от складывания двух окурков с двумя окурками. Все дальнейшие люди, хотя бы они складывали неизмеримо большие вещи, например, паровоз с паровозом – не математики».

Статья эта имеет какую-то пленительную двойственность.  Пафос ее прямо противоположен названию. «В поэтической работе есть только несколько правил для начала поэтической работы. И то эти правила – чистая условность. Как в шахматах. Первые ходя почти однообразны. Но уже со следующего хода вы начинаете придумывать атаку. Самый гениальный ход не может быть повторен при данной ситуации в следующей партии, сбивает противника только неожиданность хода.

Совсем как неожиданные рифмы в стихе».

Тот, кто пишет стихи или когда-нибудь писал, многое может простить Маяковскому за «Как делать стихи?», ибо мало кто из знаменитых поэтов так непринужденно рассказывал о муках творчества. «Улавливаемая, но еще не уловленная за хвост рифма отравляет существование: разговариваешь, не понимая, ешь, не разбирая, и не будешь спать, почти видя летающую перед глазами рифму».

«Летающая перед глазами рифма!» Набоков не сказал бы лучше!

В сущности, «Как делать стихи?» – это полемически заостренное название, то есть антиназвание. Статья вовсе не о том, что можно делать стихи, а не писать. Выводы Маяковского совершенно противоположны тем, что ему порой приписывают: «С легкой руки Шенгели у нас стали относиться к поэтической работе как к легкому пустяку… Я думаю, что даже мои небольшие примеры ставят поэзию в ряд труднейших дел, каковым она и является в действительности».

Маяковский относится к поэтическому творчеству не как к некому «деланию», а как к жизненному процессу. А «социальный заказ»… что ж социальный заказ? «Работа начинается задолго до получения, до осознания социального заказа».

Я считаю, что нет особых оснований сомневаться в искренности Маяковского, когда он писал: «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье», – ибо к этому прибавлено откровенное: «Я хочу, чтоб сверхставками спеца получало любовищу сердце». Маяковский не просто стал служить Государству, он ощутил себя частью этого Государства. Для него это было всё равно что обрести веру. Он перестал корчить из себя антихриста, и образовался идейный вакуум, пустота, которую следовало заполнить. Для него, обожженного адским огнем, путь к истинно духовным ценностям был закрыт. Тогда является надежда, что: «Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима».

Советское государство было не какой-нибудь «мистерией-буфф», оно было реальностью, оно вовлекало в свою орбиту миллионы индифферентных людей, а там, где что-то делают сообща миллионы, там история, там для атеиста – бессмертие. Но странное дело: чем больше он олицетворял себя в стихах с государством, тем пустее становилось вокруг него. Те люди, с которыми он шел рука об руку по литературному пути, вовсе не любили советское государство, хотя и не говорили ему об этом. Они пришли в революцию не для того, чтобы любить государство, хотя бы в отдаленной форме напоминающее прежнее. Они чаяли быть господами, которых окружают во множестве русские рабы. Их кумирами были Троцкий и Зиновьев, а не Сталин и Киров. Им не могли прийтись по сердцу строчки Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо. С чугуном чтоб и с выделкой стали, о работе стихов, от Политбюро, делал доклады Сталин».

Тут следует разъяснить, что же такое представлял собой РЕФ («Революционный фронт искусств»), он же бывший ЛЕФ («Левый фронт искусств»). Неподготовленному человеку ныне трудно найти существенную разницу в программных установках РЕФа и РАППа. В смысле неприятия «буржуазной культуры» лефовцы были даже непримиримее рапповцев. Поскольку РАПП возник в свое время из «Кузницы», объединения пролетарских поэтов, близких по мировоззрению и формам его выражения левым футуристам, творческие разногласия (вопросы метода и т. д.) между РАППом и РЕФом не играли особой роли. Так почему же рефовцы не вступали в РАПП, «разбивая» тем самым «единый коммунистический фронт» против «попутчиков»? Есть одно объяснение, на первый взгляд, довольно примитивное, но более убедительного я не знаю. Бенгт Янгфельдт пишет, ссылаясь на воспоминания рефовцев, что они боялись подавать заявления в РАПП из-за неподходящего социального происхождения. Ну, это понятно: Маяковский – сын дворянина, Осик – сын «буржуина» и т. п. Но это лишь часть правды. Л. Авербах и Г. Лелевич, вожди РАППа, тоже имели непролетарское происхождение. Дело в том, что ЛЕФ, в отличие от РАППа, был сформирован скорее по этническому, чем по социальному и идеологическому признакам. В руководстве РАППа, как и в руководстве ЛЕФа, преобладали евреи, но вот большинство рядовых рапповцев были всё же русскими, украинцами и белорусами из числа рабочих и крестьян. В РЕФе же мы видим иную картину: там везде, и в руководстве, и в «низах» доминировали евреи непролетарского происхождения. И они, очевидно, не хотели «растворяться» в трехтысячном РАППе, понимая, что в руководство никого кроме Маяковского не возьмут (которого, кстати говоря, туда тоже не взяли).

Надо сказать, что и самому Маяковскому к середине 20-х гг. его «ближний круг», где русских людей практически не было, порядком надоел. Он позволяет себе вольности, которых раньше у него и представить было нельзя. В «Моем открытии Америки» есть сцена, прямо противоположная тому, что написано в «Стихах о советском паспорте» (1929). В ней Маяковский отнюдь не хвастается своей «краснокожей паспортиной» и не предлагает американскому «погранцу» читать и завидовать тому, что он «гражданин Советского Союза», напротив, из его уст звучит упраздненное в СССР слово «великоросс».

«Ларедо – граница С.-А.С.Ш. Я долго объясняю на ломаннейшем (просто осколки) полуфранцузском, полуанглийском языке цели и права своего въезда. Американец слушает, молчит, не понимает и наконец обращается по-русски:

– Ты жид?

Я опешил. В дальнейший разговор американец не вступил за неимением других слов. Помучился и через десять минут выпалил:

– Великороссь?
– Великоросс, великоросс, – обрадовался я, установив в американце отсутствие погромных настроений».

Вообще-то в этой ситуации Маяковский как полпред государства, борющегося с антисемитизмом, и как член «семьи», на две трети состоящей из евреев, должен был выпятить грудь и произнести длинную гневную тираду о недопустимости погромных настроений. Что-то типа:

Я стремился
попасть в Ларедо,
а приехал
в царский Белосток.

А он, понимаете ли, опешил и обрадовался, что не жид. Да еще и написал об этом.

А ведь бывало иначе. Бывало, писал Маяковский в «Биржевые ведомости», что ошибся, печатаясь в одном сборнике с «распоясавшимся В. Розановым». Это письмо по сравнению с другими печатными выступлениями Маяковского поражает своим витиевато-вежливым тоном. «М. Г. г. Редактор!» – обращение для молодого хамоватого Маяковского немыслимое, он вообще предпочитал обходиться без подобных реверансов, когда речь шла о редакторе буржуазной газеты. А уж «не откажите в любезности», «примите уверения в совершеннейшем почтении» – вообще за пределами понимания. Но самое интересное: откуда вдруг такая щепетильность по поводу «охотнорядской гримасы» Розанова? Почему его, призывавшего окровавленные туши лабазников, то бишь этих самых охотнорядцев, выше вздымать на фонарных столбах, могли покоробить какие-то ни к чему не обязывающие «гримасы»? «Поэзия будущего – космполитична», – писал Маяковский за два года до этого (1914) в письме в газету «Новь», но сам, оказывается, подходит к литературному процессу вовсе не как космополит, ежели предпочитает одни редакторские фамилии другим: «фамилия редактора (Беленсон. – А. В.) казалась мне достаточной гарантией». С каких это пор футуристы, презирающие любые условности «прогнившего мира», заговорили о каких-то «гарантиях»? Да полно, Маяковский ли написал это? В указанном выпуске альманаха «Стрелец», кроме него и Розанова, напечатали свои произведения Кузмин, Сологуб, Хлебников, но никто из них и не подумал написать ничего подобного!

Несколько проясняет ситуацию комментарий Лили Брик: «Взял он (А. Беленсон) у Володи стихи для второго номера. Через некоторое время получаем книжку и читаем антисемитскую статьишку Розанова рядом с Володиными стихами (это была приснопамятная «Анафема», посвященная Лиле. – А. В.). Володя пишет письмо в редакцию какой-то газеты, что просит не считать его в числе сотрудников этого альманаха, так как в антисемитском журналишке работать не желает».

Вот как оно было в 1916 году! «Антисемитская статьишка», «антисемитский журналишка», причем возглавляемый евреем! Показались уши Осика! Да не он ли автор письма? Тогда понятен и адресат («Биржевка»), и «не откажите в любезности», и «примите уверения»…

О том, что подпись Маяковского под данным письмом продиктована лишь соображениями голого расчета (книги-то его печатает и оплачивает Брик), говорит его циничное поведение при встрече на улице с А. Э. Беленсоном. Тот, как известно, вызвал его на дуэль, а Маяковский, не стесняясь идущей с ним под руку еврейки (Лили), нашел «отмазку»: «Дворянин не может драться на дуэли с евреем». Это, кажется, первое и последнее упоминание Маяковского о своем дворянстве.

А в 1925 г. он обрадовался, «установив в американце отсутствие погромных настроений», чего из текста, кстати, вовсе не следует, ибо «погранец» успокоился лишь тогда, когда Маяковский сказал, что он великоросс.

Полагаю, что помимо юдофобии, в семье Бриков также считались «охотнорядскими» разговоры о «жидомасонском» или даже просто  масонском заговоре. Маяковский же в «Моем открытии Америки» пишет: «Сто тысяч масонов в пестрых восточных костюмах в свой предпраздничный день бродят по улицам Филадельфии. Эта армия еще сохранила ложи и иерархию, попрежнему объясняется таинственными жестами, манипулированием каким-то пальцем у какой-то жилетной пуговицы рисует при встречах таинственные значки, но на деле в большей своей части давно стала своеобразным учраспредом крупных торговцев и фабрикантов, назначающим министров и важнейших чиновников страны». Собственно говоря, это и есть «теория масонского заговора», когда утверждается, что масонские ложи занимаются не только филантропией и таинственными обрядами, а назначают «министров и важнейших чиновников страны».

Я ни на секунду не сомневаюсь, что, переживи Маяковский тяжелый для него 1930 год, то он бы активно обратился к державной и даже русской патриотической тематике (минус Православие, разумеется). Ну, во-первых, кое-что значит голос крови: предки поэта, происходившие из запорожских и кубанских казаков, были государевой служилой костью. Во-вторых, вопреки уверениям Маяковского в автобиографии «Я сам», что он с гимназических времен «возненавидел сразу – все древнее, все церковное и все славянское», до знакомства с Бриками он не был ни славянофобом, ни русофобом. Так, в статье «Как бы Москве не остаться без художников» (1914) Маяковский писал: «… теперь, когда заинтересовались идеями национального искусства, ведь видят, что Шишкин, например, добросовестнейший немец, рабски подражавший Мюнхену. Далеко ли то время, когда у остальных спросят: «Простите, вы русский?» Тогда придется переломать в училище гипсы, снести в подвал копии с иностранцев (как это сделали в Мюнхене с Шишкиным) и вернуться к изучению народного творчества». И далее: «Хоть теперь, когда граница закрыта, надо откопать живописную душу России, надо вместо лириков, пейзажистов с настроением – оружейных мастеров знания. Молодые! Боритесь за создание новой свободной академии, из которой могли бы диктовать одряхлевшему Западу русскую волю, дерзкую волю Востока!» Это, конечно, написано не членом «семьи» Бриков, а потомком запорожцев. Кстати, после знакомства с О. Бриком Маяковский вплоть до 1926 г. теоретические статьи по искусству писать перестал. Не буду спорить насчет ненависти Маяковского ко «всему церковному» (о природе ее достаточно сказано выше), а вот относительно его ненависти ко «всему славянскому» поспорю. Мы уже установили, что нелюбимое церковнославянское слово «око» он, тем не менее, употреблял наравне со словом «глаз» и вообще в «антиевангельский» период предпочитал современным словам церковнославянизмы. А в «добриковской» статье-манифесте «Война и язык» (1914) Маяковский требовал «сделать язык русским», причем по общеславянским правилам словообразования. Иностранные слова «авиатор», «авиационный день» решительно ему не нравились, и он предлагал: «Возьмите глагол «крестить», от него производное день крещения – «крестины»; в сходном глаголе «летать» день летания, авиационный день, должен называться – «летины».

В-третьих, даже с точки зрения чистой конъюнктуры сообразительный Маяковский после опубликования в 1934 г. тезисов Сталина, Жданова и Кирова для нового учебника истории быстро понял бы, куда в верхах подул ветер, и, несомненно, с «западничеством» бы бесповоротно порвал (что и так уже намечается в «Моем открытии Америки»). Несомненно – потому что это сделал даже Савонарола футуризма О. Брик, написавший в 1942 г. апологетическую «народную драму» «Иван Грозный» (!). Но Маяковский, в отличие от Брика, развернулся бы к русской державной тематике вполне искренне. Он вообще, несмотря на увлечение авангардизмом, с юности был абсолютным государственником в ницшеанско-прохановском духе, о чем говорит важная фраза в его статье 1914 г. «Штатская шрапнель»: «каждое насилие в истории – шаг к совершенству, шаг к идеальному государству».

В начале 1930 г. Маяковский открыто дал понять кормящимся вокруг него литературным швондерам, что тяготится ими. Он затеял выставку, но не коллективную рефовскую, как это бывало прежде, а персональную, для которой придумал 20-летний юбилей своей литературной деятельности, приходящийся вообще-то на 1932 г. Тем не менее, члены РЕФа по решению Маяковского должны были активно заниматься подготовкой выставки. Он выстраивал новую систему отношений в РЕФе, согласно которой польза каждого члена оценивалась по результатам работы на вождя. Но его «свита» пришла в ЛЕФ, а потом в РЕФ вовсе не для того, чтобы делать короля, а для того, чтобы король делал, точнее, продвигал свиту. Инициатива Маяковского «товарищам по дракам» не понравилась, и они почти открыто саботировали ее. Согласно дневнику Лили Брик, оргкомитет выставки, в который, в частности, входил А. Родченко, не собрался ни разу. Маяковскому помогали единицы, остальные отстранились, включая белоручек Бриков. Он был вынужден, как во времена «Окон РОСТА», сам сколачивать рамы и клеить экспонаты. В итоге к открытию выставка так и осталась недоделанной. Маяковский был вне себя и перестал здороваться с большинством руководителей РЕФа. В день открытия его ждал еще один удар. Маяковский подозревал, что многие из соратников-саботажников не придут на выставку, но никак не ожидал, что не придут руководители партии и правительства, которых он лично пригласил. Не совсем ясно, почему так случилось, но, думаю, что Сталину и его окружению не без помощи рефовцев-сексотов были известны мечты Маяковского о «воцарении в Кремле». А такое не прощалось.

К тому же, обладая почти безошибочным политическим чутьем (умудрился не влезть ни в один «уклон», изо дня в день печатая в газетах стихи на политические темы), Маяковский, однако, явно поторопился с выводом, что идеологическое влияние тогдашнего литературного бомонда пошло на убыль. Сталин, победивший Троцкого, Зиновьева и Каменева и одолевающий «правых» – Бухарина, Рыкова и Томского, еще не создал своей пропагандистской литературной команды. Мне попадались советские издания 1929 г., в которых еще были ссылки на Троцкого как на марксистский литературный авторитет (а 29-й – год высылки Троцкого!). Особенно убедительно показали Маяковскому, кто командует на литературном фронте, в Ленинграде: на отпечатанных афишах были указаны совершенно другие часы посещения выставки, чем на самом деле, а поправок не последовало. В результате на ленинградской выставке не было не только высокопоставленных особ, но и рядовых посетителей, которых все же хватало в Москве. Премьера «Бани» с треском провалилась в ленинградском Народном доме.

Маяковский наносит ответный удар – уходит в РАПП, тем самым фактически упраздняя РЕФ, обреченный без него на безвестность и прозябание. Но этот успех был локальным и временным. Авербах со товарищи не могли не принять Маяковского в РАПП, но это не значит, что с этих пор он стал для них своим. В руководстве РАППа, если не считать крепкого литературного середняка Фадеева, одаренных людей не было (Шолохов в руководство не входил), а тут появляется, хотя и в качестве рядового члена, звезда! Да какая! Парень хваткий, мигом перетянет одеяло на себя! Подозрения стали быстро оправдываться: на конференции Московской ассоциации РАППа Маяковский то и дело лезет на трибуну, выступает с установками… Не иначе, как напрашивается в списки для голосования… И рапповцы, как еще недавно рефовцы, образовали вокруг Маяковского пустоту. Получилось, как в поговорке: от своих ушел, а к чужим не прибился.

Парадоксально, но Маяковский, никогда не знавший гонений со стороны советской власти, при первых признаках не то что гонений, а недоброжелательства сильных мира сего, основательно скис.

Обратите внимание: ситуация с запретом пьес Маяковского и отказом в выезде за границу происходит в то же самое время, когда подобные неприятности переживает и всегдашний антагонист Маяковского Булгаков, человек нервный и легко впадающий в меланхолию. Но почитайте, что пишет Булгаков в тогдашнем письме правительству СССР, и стенограмму заседаний МАППа, где выступает Маяковский! Загнанный в угол Булгаков с достоинством заявляет, что писатель, доказывающий, что ему не нужна свобода слова, подобен рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода, а Маяковский, потрясая кулаками, с героическим видом хрипит (обнаружились еще проблемы с голосом): «Не нужна! Не нужна!»

На первых представлениях «Дней Турбинных» Маяковский дирижировал клакерами-комсомольцами, и, казалось бы, его самого клакеры смутить не должны. Ан нет. Подобные эпизоды на представлениях собственных пьес или на выступлениях он воспринимает как личную трагедию, тогда как Булгаков почти не обращает на эти вещи внимания. Что ему клакеры, если он знал, что очередь за билетами на «Турбиных» выстраивается еще с ночи? А на «Клопа» и «Баню» очередей не было…

Маяковский утратил человеческое и писательское мужество в ситуации, которую, как хорошо ясно из нынешнего далека, следовало просто пережить. Но в том-то и парадокс, что ее мог пережить кто угодно, только не он.

Литературную карьеру сделал он не ловкостью пера, он изодрал в клочья свою душу, пытая себя на дыбе сатанинской гордыни. Он алкал любви столь же неистовой, как и ненависть его к Богу, отнимающего, как он полагал, у него эту любовь, орал о ней до хрипоты на всех перекрестках. Вместо любви получил срамную, как он говаривал, «любовишку», вместо венка первого поэта России – членский билет РАППа…

Ближе к четвертому десятку он захотел настоящей, человеческой любви, а первенствовать литературе желал уже не как потрясатель основ, а как классик новейшей эпохи. Но «банда поэтических рвачей и выжиг» захохотала и радостно плюнула в лицо ему, «бесценных слов транжиру и моту». «Нате!» Он утерся и – застрелился. Силенок у него, чтобы снова выходить с ножом на Бога, больше не осталось, а утвердиться по-другому не получилось. А что же козломордый владыка тьмы, самое имя которого звучало в те годы как писательская фамилия? (Представим себе такой список президиума: Авербах, Блюм, Брик, Гольденберг, Левит, Машбиц-Веров, Момус, Уриэл, и впишем в него Люцифера – он окажется очень на месте!). Разве сатане не хотелось еще раз потешиться, глядя как высокорослый дурак Владимир устраивает «карусель на дереве изучения добра и зла»? А, видимо, карусели закончились. Подошло время платить.

Отвернувшись от смрадной бездны, Маяковский, как некий идеалист-сенсуалист, посчитал, видимо, что ее не существует, коли он ее не видит. А его, хихикая, просто отпустили на поводке длиною в чертову дюжину лет. Он бежал от крупных бесов и оказался среди мелких, гадких, скользких, вонючих. С брезгливой гримасой он рванул было и от них, но – поводок натянулся. Тпру!

Помните его карточные зароки? Называл он два срока самоубийства: в тридцать пять и сорок лет. Скептикам, коим мои выводы могут показаться религиозными бреднями, предлагаю обратить внимание вот на что: Маяковский миновал рубеж в тридцать пять лет и не дожил до сорока. «Точка пули» была поставлена посередине. Воистину дьявольская точность! По справедливости всё сосчитал тов. Люцифер…

«Литературная газета», рассказывая о похоронах Маяковского, привела такую деталь: «Рядом с гробом на стального цвета платформе венок из  молотков, маховиков и винтов; надпись: «Железному поэту – железный венок». Вот как аукнулись стихи: «Читайте железные книги!»

В поэме «Человек» Маяковский напророчил себе: «он здесь застрелился у двери любимой». Что ж, и это сбылось, только дверь была его собственная, а не Полонской – ну да какая разница? Дверь в свою жизнь она ему не открыла, вот что главное, а остальное – каверзы лукавого, типичные для нашептанных им предсказаний.

Спустя много лет покончила с собой и та, чрез кого пришел соблазн – «черная Лиля».

В бумагах Маяковского сохранился отрывок из белового автографа поэмы «Человек», не вошедший в печатный текст. Там есть строки, обращенные к Лиле:

С тобой пойду
в трущобы мук
скитаться вечным жидом.

По святоотеческим писаниям, души грешников пребывают на том свете в одном месте, но не видят друг друга, как если бы стояли связанные спина к спине. Самоубийцы стоят так вечно, ибо, в отличие от других грешников, не знают прощения. Вот он – семейный портрет за гробом Маяковского и Лили Брик… А вокруг со сведенным судорогой лицом летает Осик с полтинниками на глазах вместо очков.

Если бы Маяковский умер своей смертью, то за него хотя бы можно было молиться. А теперь…

Но как же быть с его стихами? Стоит ли их читать, если написаны они погибшей душой? Ведь зерна от плевел умеет отделить не каждый… Если бы я мог ответить на этот вопрос… Если бы Маяковский был единственным писателем-самоубийцей… Ключевое слово о самом себе он произнес, написав в стихотворении «Сергею Есенину»: «Пустота… Летите, в звезды врезываясь…»

Пустота – вот пароль искусства ХХ века, бросавшего вызов Богу. Мир, погруженный во зло, является неким духовным вакуумом. До него словно бы дотронулся ледяной палочкой андерсеновский тролль. Внешне вроде бы ничего не изменилось, но мир стал другим. Это уже антимир. То, что вчера в нем было талантом, сегодня – антиталант. Меланхолически шелестящие бумажные книги превращаются в лязгающие, железные. Они необязательно плохо написаны, эти железные книги! Не для того талант покупается, чтобы сразу же превращать его в ледяную пыль. Слишком дорогое удовольствие для покупателя! Пустота не способна из себя произвести ничего, кроме пустоты: следовательно, владыка антимира нуждается в материале, которым можно было бы декорировать пустоту.

Талант не может враз обратиться в свою противоположность. Замерзающая жизнь бьется в нем, всеми силами сопротивляясь окоченению. Если настоящий, гармоничный талант обычно искушаем злом, то антиталант… – добром. Вот в чем мучительная загадка так называемой светской литературы. Иначе, действительно, девять десятых светских книг стоило бы разом «взять и сжечь».

Маяковский угадал: его стихи не превратятся в пыль, если он, как Сизиф, будет катить в гору камень своих грехов. «Мой стих трудом громаду лет прорвет…» Этот камень срывается с вершины горы, с адским грохотом катится вниз, но новый читатель открывает железную книгу, и всё повторяется: под палящими лучами нездешнего солнца не отбрасывающий тени Маяковский начинает толкать в гору свой камень…

Но что-то мне подсказывает, что камень Маяковского становится еще тяжелее, когда кто-то из живущих испытывает восторг, читая и перечитывая его железные книги.

Пожалейте его!




* Журнал «Наш современник», 2013, №№ 7–8.
2 2012, 20. 02, № 7.
3 БСЭ, 1-е изд., 1930, т. 20-й, ст. 219.
4 Там же.
5 Никифоров П. М. Записки премьера ДВР. – М., Политиздат, 1974.
6 Никифоров П. М. Указ. соч.
7 ЕПО – Единое потребительское общество.
8 Никифоров П. М. Указ. соч.

В раздел